Шрифт:
Она стала двигаться не так стремительно, а когда приходилось поднимать раненого, норовила основную тяжесть переложить на санитаров: она уже не бралась за плечи, а только за ноги, хотя раньше инстинктивно брезговала хвататься за грязные ботинки и мокрые валенки. Главным становилась не она, не ее чувство, а тот, кто начинал в ней жизнь и кого нужно было сохранить любой ценой…
С темнотой работы опять прибавилось. Стали выползать из воронок, из укрытий на ничейке те, кто хоронился в них до времени. Много таких было и в первом и втором батальонах, и по каким-то странным и так до конца не исследованным законам войны они шли не в свои медпункты, а к худенькой фельдшерице, потому что уже знали, что она работает хорошо, быстро и душевно. Приходилось не только делать свое медицинское дело, но и, главным образом, торопить ездовых, чтобы они поскорее отвозили людей в госпиталь и медсанбат. Ездовые тоже устали, артналеты мешали движению, осколки ранили лошадей, и они все чаще выходили из строя.
Мария. работала все осторожней, и фельдшерица решила: устала. Но потом сердито подумала: все устали, и спросила:
— Ты что? Сдалась?
— Не в этом дело… — не поднимая взгляда, ответила Мария — даже женщине она еще не могла рассказать о том, что с ней творится.
— Ничего… Вернется… наверное.
Мария не ответила, Она верила. что Костя еще жив, ждала его, но то, что она видела за этот день, то, слышала от ранбольных, подсказывало только одно: из такой передряги не возвращаются. И страстное, мучительное. ко в чем-то животворное ожидание Кости перерождалось и ней в суровое, строго продуманное и жестокое по отношению к себе к окружающему Чувство горькой ответственности за то новое, что уже жило.
И хоть все это свершалось в ней глубинно, неосознанно, она все равно думала о Косте, но уже по-иному, не по-женски что ли.
Потом стала вспоминаться убитая дочка, и от этих всплывших, притушенных любовью воспоминаний пришла слезливая боль, но она подавила ее, а та любовь, что была в ней к дочери, перешла теперь на нового, неизвестного.
Многое, очень многое свершалось в ее душе в тот вечер, но свершалось урывками, потому что нужно было делать дело, и чужая боль, чужие страдания все ж таки были пострашнее ее болей и страданий.
В тот час, когда Жилин подползал под нашу проволоку, пришло сразу несколько саней, и все с медпункта бросились грузить на них раненых. Тут уж было не до себя, и Мария тоже пошла помогать. Сани были почти что загружены, когда над медпунктом, ломая редкие к жидкие здесь сосны, пронеслась серия снарядов, рванула, высвечивая желто-голубым огнем округу и вдруг вставшую на дыбки лошадь. Она рванулась в сторону н бросилась в лес. по направлению к передовой.
Марию, когда она подтыкала под раненых сшитое из шинельного сукна одеяло, осколок ударил в бок, наискось. Резанула острая боль, потекло горячее, и она, не столько от удара, сколько от ужаса, бестолково упала на сани, в изголовье раненых, закрывая им лица. Они, охая, норовили столкнуть ее, а она, цепляясь за сани, с неестественной, безрассудной силой упиралась, постепенно приходя в себя. Она не знала, что стоявший рядом с ней ездовой убит. Она увидела, что лошадь, роняя кровь, несется к передовой. Ни о себе, ни о той жизни, что зародилась в ней, она не вспоминала. Главным оказался никем не определенный, ею самой принятый долг перед ранеными. Она наконец-таки размотала вожжи, прихватила их и задрала морду взбесившейся от боли, ужаса и контузии лошади.
Та ржала и все рвалась и рвалась вперед, к передовой, роняя уж не только кровь, но и кровавую пену — стянутые Марией удила рвали ей пятнистые губы. Боль пошла на боль, воля на бездумное безволье, и лошадь подчинилась, постепенно обретя свой, лошадиный, разум, круто свернула и размашистой рысью понеслась вдогонку двум другим саням.
Раненый сержант стал глухо ругаться и отталкивать прижавшую его женщину. Но Мария неожиданно зло прикрикнула:
— Помолчи! Дай выскочить!
И он умолк, потому что сзади все еще звались снаряды и от них убегали сани. Они примчались в ППГ.
В приемном покос голова у Марии закружилась, н она мягко скользнула на устланный лапником пол большой брезентовой палатки. Один из ездовых покачал головой и сказал, ни к кому, собственно, не обращаясь:
— Ну — баба! Раненая, а людей и упряжку спасла. Ведь если б не она, умчала бы лошадка к фрицам. Факт, умчала бы.
Замотанные спешной работой санитарки и медсестры — мужчин здесь было мало — только после этих слов заметили, что свалившийся солдат — женщина и что стеганка на ней распорота и края ваты окровавлены.
Ее еще раздевали, еще перевязывали за простынной, как в далекой избе банно-прачечного отряда, стеной, а по госпиталю уже пополз рассказ о том, как медсестра спасла раненых, хоть и сама истекала кровью. Особенно хорошо — складно и жалостливо — рассказывал тот самый сержант, на которого упала Мария и который ругал ее за это неприличными словами.
Глава двадцать четвертая
Когда штаб полка опять заработал так, как ему положено, и начальник штаба смог доложить командиру полка капитану Басину о состоянии обороны, поведении противника, потерях и прочие данные, командир полка сказал:
— Остаетесь за меня, майор, а я — в первый батальон.
— Да… Но…
— Без всяких «но». Вы обязаны меня замешать — вот и замещайте. А я пойду и проведу собрание партийно-комсомольского актива батальона. — Заметив, как округлились глаза майора, Басни усмехнулся:
— Вы не ослышались. Именно собрание и именно партийно-комсомольского актива.
Запомните; я был когда-то парторгом и знаю, что такое морально-политическое состояние коллектива. И полагаю, что знаю, как укреплять и поддерживать это состояние.