Шрифт:
И одинокий, тихо старящийся придворный ветерок, отирающий углы, места не находящий.
И эти облущенные, незабудочно купоросные стены – ветхая оторочка небесного сари, доходящего почти до земли.
А за ним – сквозь арку – еще двор, и еще, и еще, и в каждом, как камней в четках, 108 выходов-входов, и жизнь – одна, а точнее, чуть меньше одной, чтобы все их пройти.
К реке идем по кашеварной улочке. Неторопливо, как под водой.
Приглянюхиваемся. Пожалуй, здесь. За кухней, отгораживающей улицу от ниши в стене, стол – один. Проходим в нишу сквозь дурманный жар, сквозь бурное цветочное кипенье снеди в чанах. Садимся.
На другом краю стола – двое. Один – поджарый, терракотовый, другой – оплывший, парафиновый. Оба дышат, попеременно затыкая пальцем ноздрю
– то левую, то правую. Терракот учит, парафин следует.
– Су, – говорит Терракот и указывает пальцем вверх, на Тамошнего, – вдыхаем Его. Держим. Хам – выдыхаем себя.
Сухам-Сухам-Сухам, наворачивает он, а мне слышится: хамсу-хамсу-хамсу…
– А теперь… – Он перегибается к нему через стол.
–
"Солнце-Луна-Солнце"; правая ноздря, левая, правая. Разогреваем – правая, охлаждаем – левая.
Парафин пыхтит повторяя. Их зовут из кухни, готово. Встают, по пути еще продолжая пранаямить с пальцем, прижатым к ноздре. Берут еду, несут, ставят перед нами, возвращаются на свои стулья, дышат.
Терракот при этом пританцовывает в стиле рэпа. Чуть обкурен. Улица течет у их лиц. Обоим – лет по 18-20. Парафин кренится уже, течет набок, заваливается.
– Хорошо, – говорит Терракот. – Достаточно. – И подсаживается к нам.
Смотрит, как мы едим, провожая взглядом каждую ложку от тарелки до рта. И никакого стеснения. Это и его рот, а не только мой. И рука
Ксении – тоже его. Как и дерево за рекой. Как и сам он – продолженье и Ксении, и меня, и того дерева.
– А где здесь можно недорого остановиться на ночь? – спрашиваю.
– У меня, – говорит, – напротив. – И указывает на ту сторону улицы.
"Бадринат, комнаты для паломников".
Сидим у него в каптерке. 2х2 метра. Стол, стул, скамья. Он танцует на стуле, сидя. Искристо поглядывая на нас, жиденько подклеенных к скамье и друг к другу.
– Покурим? – подмигивает.
– Нет, – говорю, – сначала решим с ночевкой.
– Проблема, – чешет затылок. – 41-й параграф.
– И что это значит?
– Люкс, – говорит. – Для иностранцев – гостиницы только стандарта
"люкс". Номер – раз в пять дороже.
– А если тихо?
– Можно, – говорит, – но лучше здесь покурить, а ночевать у дяди. У моего. Идем.
Идем в его кильватере; он впереди, танцуя бедрами, земли не касаясь, рассекая толпу.
Поезд притормаживает, станция. Перрон устлан телами. Лежащими на спинах, ровнее перрона. Напомнило, как я с археологами в Киеве выносил из Печерских пещер мумии, пролежавшие там восемьсот лет с живыми лицами. На руках выносили. Я нес врача Ярослава Мудрого -
Агапита. Голого, запеченного, как индус. Рот приоткрыт и пустые глазницы, иссохшая кисть руки свесилась мне на запястье и, подрагивая, елозила по нему, будто пульс мой нащупывал. А потом мы укладывали их в рядок под майским солнцем на теплых плитах двора.
Запеченных, распеленатых, пронумерованных, лицом к небу. И садились меж ними, отвинчивая колпачки термосов, вынимая из портфелей бутерброды, завернутые в "Правду" не существующей теперь страны.
Тронулись. Поплыли пятки вдоль перронной кромки.
А потом эта набережная, залитая яркими пятнами света. И в этих пятнах, у самой воды, во всю длину набережной – массажисты, голые, стоящие на коленях над лежащими под ними голыми расплетенными телами; и все расплетают их – то с ног, то с головы, и заплетают по-новому, и вяжут узлами – на рваных аренках света ночной опустевшей набережной у тихо свистящей воды в плывущих сопилках водоворотов.
И шли по набережной, глядя на этих – будто на нитях спущенных с неба
– то ли борцов цирковых, то ли гребцов рукопашных.
И, отворачивая от них голову, восходили взглядом по необъятному стволу баньяна, взломавшему под собою плиты, будто за волосы поднявшему себя над землей.
И в этом кромешном народе вздыбленных и сцепившихся между собой корней шевелились люди, покачивались затепленные лампадки света, вились тихие разговоры, бродил с открытыми глазами лунатичный ребенок.
И, пройдя, обернулись: черный лоснящийся бык возлежал на себе, весь в веригах корней, высунув к нам свой обугленный дом головы.
А потом мы кружили по улицам, все еще в поиске места для ночлега.