Шрифт:
Благоговейно сняв шапки, раздувая ноздри, безмолвно сидела трехтысячная толпа лихих рубак. От цистерн струился тонкий убаюкивающий аромат. Содержимое было опасно, но привлекало.
Над головами раскинулось голубое небо, тускнели далекие звуки затихавшего боя, а здесь близко перед глазами пузатые цистерны, расписанные колдовскими знаками гибели. Тяжело дышала толпа, облизывая пересохшие губы. Кое-кто расстегивал душивший ворот гимнастерки, бешмета, и лица влажнели от ожидания и натуги. Тишину разломал скрипучий голос:
— Братцы-товарищи, дозвольте за мир пострадать! Все повернули головы. Просил хилый казак, сняв сивую шапку. Худая шея его была склонена набок. Веснушчатое лицо казака было утомлено и покрыто грязью.
— Смотри, да это фершал Чуйков, — угадал Пелипенко. — Ишь, как его в строю подвело… а может, он занедужил.
Вообще никого не удивило это странное желание: боевая жизнь такому вояке, как Чуйко, давалась нелегко. Никто ничего не ответил, но все раздвинулись, давая дорогу. Вихляя на тощих ногах, выряженных в опорки, он прошел толпу, как Моисей морскую пучину. Идя, он выкрикивал хриповатым безучастным голосом:
— Братцы-товарищи, дозвольте за мир смерть принять!
Загудели братцы-товарищи, а потом, когда Чуйко подошел к цистерне, стало снова удивительно тихо. Тысячи глаз напряженно следили за каждым движением бывшего конского лекаря. Подойдя, он положил шапку наземь, перекрестился, и, по-жабьи дрыгая ногами, звякая котелком и флягой, полез на цистерну. Влез, шумно отдышался, сел поудобней верхом и начал довольно умело отвинчивать люк. Толпа восхищенно загудела и снова затихла. Вскоре крышка люка поднялась вверх, как губа какого-то древнего чудовища. С крышки каплями стекала влага, и дурманящий запах спирта поплыл в воздухе.
Чуйко умостил между ног флягу с водой и медленно отвязал от пояса котелок. Затем снял и пояс. Привязав пояс к котелку, нагнулся в жерло люка.
— Дозвольте за народ смерть принять, — пропел он и, вытащив осторожно, чтоб не расплескать, котелок, прильнул к его закопченному краю.
Зашелестела толпа. Цыкнули на передних, вставших было на ноги.
Чуйко допил, и с минуту булькала вода во фляге. Водворив на место флягу, он развернул тряпицу, вынутую предварительно из кармана, и медленно стал жевать колбасу с хлебом. Нюхал корку, икал и звучно жевал, щелкая зубами. Оставшиеся на ладони крошки собрал в щепоть, поднес ко рту, а после, подняв голову, стряхнул в рот все, что осталось на ладони.
— Мабуть, сейчас свалится, — проголосил кто-то плаксивым бабьим голосом. — Вот напасть! И за шо только добрый человек жизню свою решает…
— Цыть! — оборвал его дюжий казак со второй сотни, стоявший рядом с Пелипенко. — Говорит же — за мир честной… — Укоризненно покачав блестящей, будто смазанной маслом, головой, добавил: — Такого не понять, эх!..
Чуйко, хныча, опустил еще раз котелок и снова выпил, изредка прикладываясь к фляге. Пьяно раскачиваясь, запричитал:
— Просю простить меня, кого я забидел словом, делом али помыслом… Дозвольте, товарищи-други…
— Чи третью манерку, га? — завопили кругом. — Шо ж вин не дохнэ?..
— Гляди, какой крепкий, а с виду — как шмель…
— Мабуть, он двужильный!
— Двужильный! Шо, он киргизский конь?
И тут произошло неожиданное. Свистя, подъехал паровоз, стукнули буфера, свалился Чуйко. Быстро прицепили цистерны и, развивая скорость, потащили спирт на Курсавку. Так было сделано по распоряжению комиссара.
Озлобленно били конского лекаря. Били, пока не надоело. Пьяный Чуйко добродушно хрипел:
— Так, так, еще, еще… дозвольте смерть принять…
Плюнув, бросили бить. Разошлись.
— Это тебе за отвод глаз, за мороку, — сказал кочубеевец с масленой головой, ткнув неудачника ногой в бок. — Комедь представлял, пока с-под носу выпивку вытянули.
XXIX
В Пятигорске в ставке было зловеще.
Приближенные главкома шушукались, ходили на цыпочках.
Сорокин, низко склонив голову, внимательно разглаживал скомканную исписанную бумажку. В выжидательной позе рядом стоял Черный. Придерживая шашку, он склонился вбок, и на лице его бродила довольная улыбка.
Главком поднял глаза.
— Кто писал?
— Крайний.
— Это когда же?
— На совещании командного состава в Реввоенсовете во время вашей речи.
— Кто еще знает об этой записке?
— Никто, Иван Лукич. Крайний написал ее Швецу, а тут его Рубин вызвал выступать, он, дурак, бросил ее через стол, а я поднял.