Шрифт:
– Тьфу! Я же говорю вам, что дожидаюсь своих денег. Полицейский № 64 ограничился следующим:
– Вы хотите, чтобы я вам записал нарушение правил? Если вы этого хотите, говорите сразу.
Услышав это, Кренкебиль медленно пожал плечами, обратил к полицейскому горестный взгляд и затем поднял его к небу. И этот взгляд говорил:
«Видит бог, разве я нарушитель законов? Разве я могу смеяться над постановлениями и указами, которые правят мной и моей тележкой? В пять часов утра я уже был на площади Центрального рынка, с семи часов утра я стираю себе руки об оглобли моей тележки и кричу: „Капуста, репа, морковь!“ Мне стукнуло уже шестьдесят лет. Я устал. А вы меня спрашиваете, не поднимаю ли я черное знамя восстания? Вы издеваетесь, и издеваетесь жестоко».
Ускользнуло ли значение этого взгляда от полицейского, или он ни в чем не находил оправдания неповиновению, но он только спросил Кренкебиля грубо и резко – понял ли тот его.
А как раз в эту минуту давка на улице Монмартр была чрезвычайная. Пролетки, дроги, фургоны, омнибусы, ломовые подводы, притиснутые друг к другу, соединились, казалось, в нечто целое. Над этим остановившимся дрожащим потоком взлетали крики и ругательства. Извозчики издали обменивались отчаянными ругательствами с мясниками, а кондуктора омнибусов обзывали Кренкебиля, считая его причиной затора, «поганым пореем».
Тем временем на тротуаре столпились любопытные, привлеченные спором. И полицейский, видя, что на него смотрят, думал только о том, чтобы показать свою власть.
– Ну, хорошо, – сказал он. И вытащил из кармана засаленную записную книжку и огрызок карандаша.
Кренкебиль держался своего, следуя внутреннему побуждению. Да теперь ему и невозможно было двинуться ни вперед, ни назад. Колесо его тележки крепко застряло в колесе тележки молочника.
Он закричал, сбивая фуражку на затылок и теребя себя за волосы:
– Так я же вам говорю, что жду денег! Экая напасть! Вот беда, черт побери!
Полицейский счел себя оскорбленным этими словами, хотя в них было больше отчаяния, нежели возмущения. И так как для него всякие оскорбительные слова обязательно укладывались в неизменную, освященную традицией, ритуальную и, можно сказать, литургическую формулу проклятия «Смерть коровам!», то именно это проклятие и послышалось ему в словах преступника.
– А! Вы сказали: «Смерть коровам!» Хорошо же! Следуйте за мной.
Остолбеневший Кренкебиль, полный отчаяния, скрестил руки на своей синей блузе, вперил опаленные солнцем глаза в полицейского № 64 и закричал дребезжащим голосом, который выходил то ли из его макушки, то ли из пяток:
– Я сказал «Смерть коровам!», я?.. О!..
Приказчики и мальчишки встретили арест взрывом хохота. Он удовлетворял вкусу людской толпы, всегда падкой на зрелища грубые и низменные. Но какой-то старичок с печальным лицом, одетый в черное, в цилиндре, протиснулся через толпу к полицейскому и сказал ему тихо, очень вежливо и очень твердо:
– Вы ошиблись. Этот человек не оскорблял вас.
– Не вмешивайтесь не в свое дело, – ответил ему полицейский, на этот раз без угроз, так как говорил с человеком, прилично одетым.
Старик настаивал очень спокойно и очень упорно. И полицейский приказал ему дать свои показания у комиссара. Тем временем Кренкебиль восклицал:
– Это я сказал: «Смерть коровам!»? О!..
В то время как он с изумлением произносил эти слова, башмачница г-жа Байар подошла к нему со своими четырнадцатью су. Но полицейский № 64 уже держал Кренкебиля за шиворот, и г-жа Байар, решив, что никто не платит человеку, которого ведут в полицейский участок, опустила эти четырнадцать су в карман своего передника.
Вдруг, уразумев, что тележка его задержана, что сам он лишен свободы, что под ногами его пропасть, что солнце померкло, Кренкебиль пробормотал:
– Ну, однако!..
У комиссара старичок объявил, что, задержавшись в пути из-за скопления экипажей, он был свидетелем происшествия и утверждает, что полицейского не оскорбляли и что он безусловно ошибается. Он назвал свое имя и должность: доктор Давид Матье, главный врач больницы Амбруаза Паре, кавалер ордена Почетного Легиона. В другие времена такое показание вполне удовлетворило бы комиссара. Но тогда во Франции ученые считались подозрительными.
Кренкебиль, задержание которого было подтверждено, провел ночь в арестантской и утром в «салатной корзинке» был препровожден в Центральную полицейскую тюрьму.
Заключение в тюрьму не показалось ему ни мучительным, ни обидным. Он принял его как нечто должное. Что его поразило при входе – так это чистота стен и выложенного плитками пола. Он сказал:
– Чистое помещение, ей-ей чистое! На полу хоть ешь. Оставшись один, он захотел подвинуть табурет; оказалось, что он приделан к стене. Тут он громко выразил свое удивление: