Шрифт:
Я валялся в кровати. Время грёз минуло. Свою последнюю фантазию я уже отфантазировал. Я натянул на голову одеяло и разрыдался. Меня спустили со стапелей на чёрную воду, и я затонул. Махина не выдержала. Разошлись швы в днище, и я пошёл ко дну. Как я мог сказать о родинке то, что я сказал?! И зачем было разыгрывать перелом? Лучше б притворился немым. Тогда б я просто молча протянул ей кольцо, а буква на нём сама сказала бы всё яснее ясного! А так я не сумел вручить ей кольца вообще, теперь уж всё, поздно.
Мама принесла завтрак. Я не притронулся к еде. Мама померила мне температуру и ушла. Потом появился Фред. Он лёг и некоторое время лежал, прислушиваясь. Я ничего не говорил. От него несло табаком и пивом. — И ты не считаешь нужным поделиться с братом? — прошипел он. — Или ты сводный, не больше? — Фред, ты о чём? — Он застонал. — О кольце, конечно. Как всё прошло? — Я задумался. — Я не сумел отдать ей кольцо, — сказал я наконец. Фред сел в кровати: — Духу не хватило, хочешь сказать? Дрогнул, как трус вонючий?! — Нет! — почти выкрикнул я. — Я был у неё дома! — Фред снова откинулся на подушку и уставился в потолок — Ты ляпнул про родинку, так? — Я сжался под одеялом. — Да, — шепнул я. На улице кто-то горланил давно всем приевшиеся шлягеры. Это возвращалась Болетта. Мама стремглав кинулась вниз завести Болетту в дом, пока соседи не стали скандалить и не проснулся домоуправ Банг. Затем все успокоилось, не считая моего сердца. — Я ж велел тебе не упоминать родинку, — шепнул Фред. — Или ты меня больше не слушаешь? — Слушаю, Фред. — Барнум, подумай сам, ты ведь мог упомянуть её глаза. Или рот. Волосы, уши. Вот о чём девчонки обожают слушать. — И нос? — спросил я осторожно. — Да, и нос тоже годится. И шея, и руки, и ноги. Но не торопись с попой и сиськами. Не рискуй раньше времени. — Торопиться не буду, — буркнул я. Фред покачал в темноте головой. — Она красивая? — Да, — ответил я. — Красивее не видел. — А ты умудрился с ходу ляпнуть про родинку. Барнум, ты должен попробовать ещё раз. А то обосрался по полной.
И Фред заснул, я думаю. Это был наш с ним самый лучший разговор по душам. Мне захотелось залезть к нему в кровать, устроиться под бочком. К счастью, я удержался. Я лежал и составлял в уме список всего, что легко можно попробовать сделать ещё раз. В этой мысли были надежда и спокойствие. Мне представлялся корабль, вышедший из дока Механического и затонувший в чёрной воде. Но беде можно помочь. Поднять корабль со дна, отбуксировать назад в док, заварить швы и спустить на воду по новой. Так я думал. Постель была моим доком. И там я провёл остаток каникул, пока остальные копали картошку у родни в Ниттендале или сгребали листву у белых дачных домиков у фьорда. Стоило мне подумать, чем занята в эту минуту Тале, и столбик термометра зашкаливал так угрожающе высоко, что ещё бы чуть-чуть, и мама бросилась бы вызывать такси — ехать в больницу. Но я выдюжил. А в понедельник объявил себя здоровым, встал с постели и с кольцом в кармане пошёл в школу.
На первой перемене я не высмотрел её. Но заметил другое. Девчонки из её класса собрались под навесом и плакали. На следующем уроке я не думал о занятиях. Что-то стряслось. Шкелета выглядела зеленее обычного и попросила Барнума, например, рассказать, как он провёл картошкины каникулы. Все захохотали, и Мыша успел только сострить, мол, это не Барнум, а картофелина-синеглазка, перепутали случайно, как ему так досталось указкой по затылку, что он буквально проглотил язык, а по внезапной тишине не сразу осело меловое облачко. И на большой перемене Тале не появилась. И под навесом никого не было, даже её одноклассниц. Пребен с Хомяком и Аслаком торчали у питьевого фонтана и наблюдали за мной. Воду сторож уже отключил. Я дал кругаля, зашёл с заднего хода, через первый класс, мимо столовой и дунул на четвёртый этаж. Полная тишина. На большой-то перемене. Кто-то уронил бутерброд с колбасой и не поднял. Голые крючки вешалки торчали из стены, как ряд блестящих вопросительных знаков. Кольцо оттягивало карман. Стряслось что-то ужасное. Я медленно плёлся по коридору. Дверь в её класс была распахнута. На доске было выведено огромными буквами: Тале, мы тебя помним. Я отпрянул назад. Проскользнул под крючками. Из-за угла вышла Шкелета, и я врезался в неё. Она придавила рукой моё плечо. — А что ты здесь делаешь? — спросила она. Но по какой-то причине вид у неё был не очень сердитый. Я решил выложить всё начистоту. Терять было уже нечего. — Я хотел отдать Тале кое-что, — шепнул я. Она подняла руку, ладонь коснулась моей щеки. Пальцы были холодные. Шкелета присела на корточки. — Тале больше нет, — сказала она тихо. — Она ушла в другую школу? — спросил я. Шкелета стала крутить пальцы, аж до хруста, правду про неё говорили, пахло от неё просроченными лекарствами, не лицо, а старая закрытая аптека. — Тале, видишь ли, умерла, — прошептала она наконец. «Тале, видишь ли, умерла», — аукнулось во мне. Видишь ли, умерла. Умерла. — Этого не может быть, — сказал я. Шкелета чуть улыбнулась и взяла меня за руку. Хоть бы отпустила, подумал я. — Тале умерла во время школьных каникул, Барнум, — сказала она. Я отдёрнул руку. — Как так? — У неё была страшная болезнь. Рак. — Шкелета нагнулась ещё ближе и просвистела: — Родинка. Она оказалась злокачественной. — Я пойду, — сказал я, — скоро звонок. — Я шёл по коридору. Вёл пальцем по крючкам вешалки. И думал: теперь Тале не разболтает. Я спасён. Она никому не скажет, как я приходил к ней с рукой на перевязи и нёс небылицы. Я спасён. Ещё я думал, что ничего ужаснее этой мысли никогда не думал. — Что ты хотел ей отдать? — окликнула меня Шкелета. Я остановился и посмотрел назад. Шкелета стояла у класса, несколько девчонок выглянули в коридор, бледные, насупленные лица. Я подобрал с пола бутерброд и медленно сжевал его. А потом ответил, и эти мои слова были ещё ужаснее мыслей. — Ничего, — сказал я. Скатился по лестнице, ринулся в туалет, брякнулся на колени, и меня вывернуло наизнанку, до донца, всё, что выжигало меня изнутри, вывалилось наружу. Потом я кинул в это кольцо и дёрнул верёвку. И раскаялся в ту же секунду. По счастью, туалет был давно засорён. Я запустил руку по плечо в коричневую жижу и не сразу, но нащупал кольцо среди мягких комков и размокших бумажек Я как мог тщательно вытер кольцо о куртку и сунул в карман. «Т» — как Тале. «Т» — как тишина.
Прозвенел звонок. Но я убежал домой. В квартире никого не было. Я взял ключи от чердака и пробрался туда. Я дурной человек, я знал это. И низкий, единственное, чего у меня хоть отбавляй, низости. Я стоял на чердаке под провисшими верёвками. Из люка в крыше капало. От сквозняка по луже шла рябь. Мои мысли были похожи на чёрный барабан, натянутый позади зрачков. Как она могла умереть, если отец — врач? Единственное, что мои глаза видели, была родинка, она растекалась на всё лицо, росла, покрывала всё тело целиком. Потом я угомонился. Потом замёрз и почувствовал опустошённость. Пошёл в угольную и спрятал там кольцо в ржавом люке. А взамен нашёл кое-что. Под мешком была припрятана бутылка. Початая и с надписью Еаu de vie на этикетке. Я отвинтил крышку и глотнул. Засаднило зубы. Но после в голове запузырился смех. Он мне понравился. Я отхлебнул несколько глотков, а потом положил бутылку назад под мешок. В голове приятно похохатывало. Я подставил стремянку к люку в крыше, вскарабкался, открыл его, насколько сумел, и, с трудом удерживая крышку, оглядел город. Город двигался. Не стоял на месте. Петухи-флюгеры поднялись в воздух и заслонили небо над фьордом. Но на кладбище на западе горизонта мокрые деревья стояли на месте, чернели, как нацеленные в серое небо мечи, и вереница людей в чёрном несла белый гроб между камней, а потом встала в месте, где земля была снята, как свежая ссадина. Я стянул с себя куртку, положил правую руку на край, сделал глубокий вдох и отпустил крышку. Я успел услышать хруст, затем стих смех в голове. Я потерял опору, но болтался, зажатый в люке, пока не сверзился с лестницы локтем вперёд, увлекая за собой стёкла и раму, и не покатился под верёвками. Вполглаза увидел Болетту. Она сидела на корточках около угольного люка и шарила под мешком в поисках бутылки. Наконец нашла. Присосалась. Это мне не пригрезилось, так всё и происходило на самом деле. Я отключился на время. Не знаю, как надолго, это было просто время. Но в разбитом люке между осколков стемнело. Из руки, косо висевшей вдоль тела, шла кровь. Кожа содралась длинными ремнями, и внутри в ране белело что-то гладкое. Я снова ненадолго потерял сознание. Тогда Болетта обернулась. Она вскрикнула, я услышал, как выпала у неё из рук бутылка и крик пошёл в мою сторону. Потом Болетта снесла меня вниз, и сколько шла по лестнице, столько разговаривала с собой, с людьми, с Богом. — Я сожгу этот чердак! Помяните моё слово. Сожгу его к чёртовой матери!
Очнулся я в больнице. Рядом сидела мама и гладила меня по голове. Вид у неё был заплаканный. Левую руку мне зашили. Потом отвезли в другую комнату и наложили гипс. Я пошевелил руку, но она оказалась неподъёмно тяжела. — Как мы здесь оказались? — спросил я. Мама улыбнулась и поцеловала меня в лоб. — Мы приехали на такси. Ты разве не помнишь? — Я покачал головой. — Нет, забодай меня лягушка, — сказал я. И меня ещё раз прокатили на такси: на следующее утро я вернулся на нём домой, с рукой в перевязи, в белой перевязи. Медленно всё вспомнилось. Всё, что я мечтал забыть, неспешно, но ясно развернулось перед глазами. Притворяться сделалось излишним. Я стал настоящим калекой. Маме с Болеттой пришлось помочь мне подняться по лестнице. Дома я выпил какао, проглотил круглую таблетку, полежал и уснул. Когда проснулся, у окна, руки в брюки, стоял Фред. — Здорово, малявка, — поприветствовал меня он. — Расшибся? — Тут в комнату вошла мама и выпроводила меня в школу. Я упирался, как лев. Но куда там. Она помогла мне надеть перевязь и прихватила её булавкой на плече, а Болетта настрогала мне бутербродов с яйцом и селёдкой, хотя я вообще ничего не хотел, не то что есть. И в этой своей второй очереди жизни, которую я назвал бы жизнью после Тале, я потащился вдоль по Киркевейен в низком белесом осеннем солнце. Эстер высунулась в окошко и всучила мне пакет ирисок. Мне не пришлось покупать билет в трамвае. Взрослая женщина вскочила и уступила мне место. Кондуктор помог спуститься по ступенькам. Об этом я мечтал в своих снах наяву, грезил, что будет так, но теперь из этого не проистекало никакой радости, даже печали, чтобы радоваться ей вопреки, и той не было, а лишь большая и глухая пустота.
На школьном дворе никого. Звонок уже прозвонил. Я, как черепаха, потащился вверх по лестнице. Отзвуки моих шагов раздавались далеко позади, причём пару раз мне показалось, будто эхо сорвалось прежде, чем нога шаркнула о ступеньку. Вот я остановился перед классом. Было тихо. Было мерзко. Перевязь врезалась в шею. Я постучал. Ещё мгновение тишины, затем голос Шкелеты: «Войдите!» Я распахнул дверь. Все мальчишки стояли за партами и глядели на меня, а на доске было выведено огромными буквами: Нам не хватало тебя, Барнум! Мне отчаянно захотелось повернуть назад, но Шкелета вытянула меня к кафедре, чтоб я откусил первый кусок от кренделя, испечённого девчонками с нашей параллели в школьной столовой, и пока я стоял жевал тесто с толстым слоем серой глазури и жёсткими изюмками, Шкелета сама сняла с меня ранец, а потом довела до парты. Нам нe хватало тебя, Барнум! Я жевал, жевал, но крендель не проглатывался, а когда на блюде ничего не осталось, Шкелета повесила на доску цветной плакат с изображением руки в разрезе и указала на меня. — Ну, расскажи нам, Барнум, что случилось. — Но мне нечего было сказать. У меня был полон рот кренделя и лжи. Шкелета улыбнулась и показала на плакат: — Ну что ж, Барнум. Руки — наши важнейшие рабочие инструменты. В стоячем положении кончик большого пальца доходит человеку примерно до середины бедра. Причём правая рука на полсантиметра длиннее левой, ибо в основном все пользуются правой рукой… — Она оборвала себя на полуслове. — И что смешного я сказала? — спросила она, поскольку весь класс за единственным исключением, меня, лежал пластом на партах с красными рожами и ржал, а я тихо радовался, что всё вернулось на круги своя. Шкелета спустилась с кафедры, держа указку на изготовку. Я проглотил остатки кренделя, Шкелета внезапно обернулась ко мне и опустила указку. — Что ты сказал, Барнум? — Я ничего не говорил, не слышал от себя ничего и перепугался, что с языка неслышно сорвалось ненароком словечко, Шкелета сручая, и теперь все смотрят на меня и надо что-то говорить, безопаснее всего спросить, вопрос же не бывает лживым. — А вы не хотите расписаться на моём гипсе? — спросил я. Шкелета помешкала минуту, начисто сбитая с толку. Потом взяла ручку, подошла ко мне, медленно вывела на гипсе своё имя мелкими пляшущими буковками, адъюнкт К. Харалдсен, и тут раздался звонок.
На перемене весь класс выстроился в очередь, чтобы расписаться на моей руке. Потом потянулись девочки из параллельного класса, за ними остальная школа, последним дошла очередь до Пребена, а парни стояли вокруг и хмыкали, потому что на школьном дворе все знают всё, любое слово достигает каждого уха, здесь нет никаких тайн, здесь курсируют слухи. Места для росписей почти нe осталось. — Ты знаешь, почему правая рука длиннее? — спросил Пребен. И сам же и ответил: — Потому что ты дрочишь правой. — Он поставил свою подпись рядом со Шкелетой. — Но теперь у тебя и левая станет той же длины, — заключил он и отшагнул к корешам в круг смеха. Они хохотали и хохотали. Я тоже засмеялся. — Не станет, если ты мне отсосёшь, — сказал я. Стало тихо. Круг сжался. Весь школьный двор смотрел на нас. Но они не могли отметелить меня сейчас. И знали это. И я знал. Я записался на тёмную когда-то в неопределённом будущем.