Шрифт:
Наконец отец с матерью ушли, и сразу все затихло. Погружаясь в ночной сон, переходил дом во власть жутких скрипов и шорохов. Страшно. От старших Альбрехт знал, что это не находят покоя души некогда живших здесь людей. А тут еще свеча еле-еле освещает большую мастерскую, будто стоящее на отцовском верстаке венецианское зеркало впитывает весь ее свет. Магическое стекло так и притягивает…
К зеркалу отец строжайше запретил не только притрагиваться, но даже подходить близко. Его принесли днем от патриция Имхофа. Заказал патриций для него серебряную раму. Сказали, что это — подарок Имхофовой невестке из Венеции, что стоит оно очень много, так как сделано известным мастером, единственным из тех, кто обладает всеми тайнами обработки стекла.
Нельзя, однако, весь вечер любоваться собой в зеркале. Дернул дверцы отцовского шкафа — неожиданно для него они оказались открытыми. Это было уже счастьем. За сборами в гости забыл старый мастер, как обычно, тщательно запереть его. Вот они — гравюры знаменитого мастера Шонгауэра. Не так уж часто доводилось Альбрехту любоваться ими. А теперь вдруг представилась такая возможность — более того, теперь можно даже попытаться скопировать их. Мадонна великого мастера чем-то неуловимым напоминает «монну Имхоф», такая же красивая. С нее и начал. Не получается — «нюрнбергская Венера» в десятки раз лучше. Все-таки неуловимая вещь красота и непонятная! Вот, например, отцу одни вещи нравятся, а другие нет. Почему? Вольгемут часто говорит: красота есть во всем, что угодно богу. Только разве это ответ?
Перебирая гравюры, натолкнулся на лист бумаги, а на нем портрет отца. Верь после этого взрослым! Сам рисует, а ему запрещает. В том, что это отцовская работа, Альбрехт не сомневался. Левый глаз на рисунке меньше правого. Вольгемутовские подмастерья его уже просветили: так всегда получается, когда художник рисует себя, глядя в зеркало.
Перевернул лист, на котором пытался изобразить шонгауэровскую мадонну. Вперился в зеркало. Впервые так близко и так четко увидел свое лицо. Скорчил рожицу — стекло передразнило его. Альбрехт засмеялся, и серебряная палочка уверенно побежала по бумаге. Время от времени сверял рисунок со своим отражением. Все точно, память не подводила. Глаза, припухшие от напряженного всматривания в выводимые на золоте узоры. Щеки подростка, пока не утратившие детской упругости. Потом заструились волосы, выбившиеся из-под ученического колпака. На бумаге рождался двойник Альбрехта-младшего, сына золотых дел мастера Дюрера. Сердце забилось сильнее. Волноваться нельзя: рука гравера должна быть твердой — таково наипервейшее правило, которое постоянно внушает ему отец. Но разве можно быть спокойным, когда понимаешь, что творец наделил тебя способностью навсегда сохранить на бумаге то, что видят глаза.
Так увлекся, что чуть было не завопил от испуга, когда протянулась через плечо жилистая рука и схватила рисунок. Отец! Альбрехт и не слышал, как он вошел в мастерскую. И ко всему прочему был Альбрехт-старший сильно не в духе. Знал сын: нет ему оправдания. Пролепетал первое пришедшее на ум: вопрос — что такое прекрасное? И тут опешил отец. Опустилась рука, уже занесенная для справедливого возмездия. Прекрасное? В самом деле, что же это такое? Ну, к примеру, прекрасной бывает вещь, от которой людям польза, прекрасно то, что радует глаз. Ну, и… Но все-таки — что же это такое?
Молча уложил мастер шонгауэровские гравюры на место. Приказал Альбрехту идти за собой — в свою комнату. Кряхтя открыл тяжелую крышку ларя, достал завернутый в чистую холщовую тряпицу сверток. Разложил на столе бесценное сокровище — несколько дюжин гравюр и рисунков. Альбрехт знал: часть из них отец собрал еще в молодости, во время странствований по Германии и Нидерландам. Иногда, будучи в хорошем настроении, рассказывал он Альбрехту о своих встречах с художниками. Вот это действительно были мастера! Разве таких сыщешь в Нюрнберге? По мнению Альбрехта, отец явно преувеличивал: кто еще мог сравниться с мастером Михаэлем? Но теперь видел — отец не лгал. Были такие художники!
— Вот что такое красота, сын!
— А разве это людям полезно? В чем она, эта польза?
Не нашел мастер, что ответить, и приказал Альбрехту идти спать: завтра ведь вставать с петухами.
Долго еще ходил старик Дюрер из угла в угол. Надо же, все мысли спутал этот упрямец своим неуместным вопросом. Действительно, в чем же заключается красота? А ведь и без того от дум голова раскалывается! Не получилось серьезного, нужного разговора с патрицием Имхофом. Вначале Антон занимал гостей пустяками — рассказывал о печатном деле в Швейцарии и Италии, показывал полученные оттуда книги. Дюрер терпеливо ждал, когда придет его черед говорить… Но потом все вдруг на него навалились. Мол, нехорошо, что Дюрер чурается соседей. И Вольгемут и Шедель — почтенные, уважаемые в городе люди, а он их знать не желает, с мастером Михаэлем живет в ссоре. Слухи об этом дошли до совета… Теперь уже и не припомнишь, как оно вышло, но только дал он обещание помириться с Вольгемутом. Да если бы только этим и ограничилось! Вырвали Имхоф с Кобергером согласие отдать Альбрехта в обучение мастеру Михаэлю. А все этот Антон! Нюрнбергу, видите ли, нужны мастера гравюр, Нюрнберг прямо-таки не может обойтись без них, Нюрнберг, мол, еще потягается с Венецией и Флоренцией. А красота, сын мой Альбрехт, это когда… Впрочем, все, что думал, кажется, уже сказал… Хорошо, хоть согласился Антон нести половину расходов по обучению крестника. Ну и на том спасибо! А до того, что погибнет искусный золотых дел мастер, что пару рук у него отобрали, им и дела нет. Им рисовальщика, гравера подай!..
За то время, что прожил Дюрер в славном городе Нюрнберге, он хорошо усвоил, что совет патриция равносилен приказу. Никуда не денешься: надо кончать распрю с Вольгемутом, но со дня на день откладывал Дюрер неизбежное примирение. Так дотянул до июня 1486 года, до самого дня святого Лойена, патрона золотых дел мастеров, когда надлежало ему как старшине братства ювелиров дать наиболее уважаемым коллегам обед. Имел он право пригласить в трактир по своему усмотрению и выбору нескольких представителей других профессий. К превеликому своему удивлению, получил тогда мастер Михаэль любезное приглашение на совместную трапезу. Более того, когда после праздничного шествия по нюрнбергским улицам все сели за стол, то оказался Вольгемут по правую руку от Дюрера, на почетном месте. То ли из-за оказанной чести, то ли по другой причине, но дождался Вольгемут соседа, чтобы вместе идти домой. Так на погруженной в ночную тьму улице под собачий брех состоялось наконец их примирение. Чтобы закрепить его, несмотря на поздний час, затащил Михаэль соседа к себе.
А просидев с час за кружкой теплого пива, которое и в горло не лезло, понял Дюрер, что жребий живописцев мало чем отличается от жребия золотых дел мастеров. У них жизнь тоже не сладкая. Особенно осуждал мастер Михаэль новые обычаи, которые насаждают в городе патриции и их отпрыски, стремящиеся превратить Нюрнберг в северную Венецию. Тащат без разбору все из-за Альп, не задумываясь, можно ли натянуть итальянский сапог на нюрнбергскую ногу. В результате же разрушают все каноны искусства.
Кивал в знак согласия Дюрер. Что ему еще оставалось? Он был того же мнения. Только не для споров об итальянцах зашел он к Вольгемуту. Чтобы направить беседу в нужное русло, сказал Дюрер, что становится стар, пора, мол, определить сына. Прищурился Вольгемут, словно кот, глядя на свечку. Согласился с гостем, что не заметили они, как подкатила к порогу старость, и, не дав рта открыть, снова пустился в воспоминания.