Шрифт:
Тут отец набожно возвел очи горе и нарочито гнусавым, исполненным пафоса и значительности голосом продекламировал упомянутую надпись:
Узреть великолепье твоего лица желаньемВсегда пылали страстно мы в душе своей,Но умер ты. Не сбыться нашим упованьям,Покуда плотью кость не облечется вновь своей.В саду Всевышнего покойся ныне с ожиданьем,Овеян негою, увенчан славою достойною своей.— Как же так получилось, что после всех этих гениальных пресьядучей, и султанов, и перьев с белыми лошадьми ты и твой отец с десяти лет работали простыми рабочими в пекарне? — спросил Яков отца.
— Тяжелые времена, — недовольно пробурчал отец. — Заработок для детей и хлеб для голодных. Мой отец, мир праху его, изучал Тору, и нам, детям, недоставало еды.
— Отец твой не изучал Тору. — Яков выпрямился. — Он продавал на улицах сахлав и хамле-мелане, гладил фески и в конце концов умер от голода, а вам оставил одни только долги. Пока мама не открыла свою сыроварню, вы жили, как попрошайки, на пожертвования, зато твоя мать целый день смотрела на себя в зеркало и воображала, будто она дочь Валеро.
— Утром он гладил фески, а вечером учил Тору, — побледнел отец. — И кто они такие вообще, эти Валеро? Подумаешь — Валеро! Они всего сто лет назад сюда пришли, а мы уже пятнадцать поколений в Иерусалиме. — И тут же сорвался в крик: — Вы бы лучше спросили ее, эту вашу мамочку, об ихней Симхат Тора, как ее отец-гой и ее братья-гои пили в синагоге у себя в деревне и напивались так, что забывали про свое обрезание, выходили на улицу с палками и орали: «Бей евреев!»
Мать задрожала, и кровь отхлынула с ее лица. Ее пальцы, словно белые посохи слепцов, шарили по столу, нащупывая хлебные крошки среди складок скатерти. Вся ее сила разом исчезала, когда отец начинал насмехаться над ней и ее происхождением.
— Не гои, не гои… — забормотала она.
— Эти гои построили тебе пекарню. Без них ты был бы сегодня жалким рабочим. Ноль без палочки, — холодно сказал Яков.
— Нада де нада ке дишо Кохелет! Суета сует, как сказано у Кохелета! — закричал отец. — Я мог унаследовать пекарню Эрогаса. Он был бездетным, бедняга, и сегодня моя пекарня могла быть не хуже, чем у Анжела в Иерусалиме.
— Тогда почему ты пошел пешком из Иерусалима до самой Галилеи, лишь бы жениться на гойке из семьи необрезанных? — настаивал Яков.
— Я не ходил, — сказал отец слащавым голосом. — Я случайно проходил там, увидел, как она лежит в грязи с гусями, и спросил, кто это. Мне сказали — сделай одолжение несчастной девочке.
— Ты ходил! Ты ногами ходил! — закричала мать. — И пришел говорить со старостой, с тем Альхадефом, что я тебе все время снюсь и чтобы староста повенчал тебя со мной.
— Повенчал, повенчал… — передразнил ее отец своим ядовито-змеиным тоном. — Олухи пытаются говорить на языке Торы! Попросите, попросите вашу мамочку-гойку, что только и знает «снить сны» да «скучивать кучи», и ни одну букву различить не может, попросите ее, пусть она вам расскажет, как «тот рабин с берделе» сделал ее отцу обрезание, не связывая его веревками! Что-то мы давненько не слышали…
Скажи эти слова кто-нибудь другой, его ожидала бы страшная смерть, но, как это часто случается с сильными людьми, обида превратила мускулы матери в дряблые тряпки.
— Детей народила тебе, мешки с мукой таскала тебе, тесто тебе этими своими руками всю жизнь месю! — Ее огромные руки взметнулись в беззвучной мольбе животного, в потрясенном протесте ребенка и упали сверху на лицо, чтобы задавить рвущиеся наружу рыдания.
Сегодня я полагаю — хотя и не уверен в своей правоте, — что в те дни отец был женат сразу на двух женщинах. На светловолосой девочке, которая мучила его память своей нездешностью и красотой и не переставала всходить и спускаться по лестницам его снов, и на ней, нашей отчаявшейся матери, могучей и косноязычной «корове в образе человека», которая захватила его ложе, лягала его во сне, стискивала его грудь боязливыми и докучливыми тисками своих объятий и делала дурацкие ошибки в иврите.
Он вытащил из кармана маленький белый платочек, щегольски промокнул уголки рта, поднялся и хотел было выйти из-за стола. Но на этот раз произошло нечто непредвиденное и страшное. Яков вскочил, бросился за ним, схватил его за плечи и силой остановил.
— Ты не будешь называть ее гойкой! — крикнул он. — Уксус из благородного вина, вот ты кто! — прошипел отец. — Ума, как у коровы.
— Ты не будешь называть ее гойкой! — снова крикнул Яков. — Если она гойка, тогда и мы гои. И ты больше никого не будешь здесь обзывать. У тебя у самого весь ум в заднице! Надоел ты, понял? Надоел! Ты нам всем надоел!
— Сгинь с глаз моих! — завопил отец тонким страшным голосом, замахнулся и ударил Якова по лицу.
В то же мгновение брат швырнул его на пол, а сам выбежал наружу.
ГЛАВА 48
Яков машинально отщипнул кусочек закваски и стал жевать и сосать ее, перекатывая между языком и нёбом.
— Поверь мне, — сказал он, — это счастье, что я пекарь. И что тесто ведет меня, а не я его. Что я могу работать, а не лежать всю ночь без сна в постели. Эти двое несчастных, которых ты видел утром. Какие у них ночи. Как у царя Ахашвероша. Книги памяти нараспашку, а сна ни в одном глазу. Это мое счастье, что я каждую ночь работаю, а утром падаю от усталости, и Михаэль на мне, и никакие таблетки мне не нужны, чтобы уснуть, и не нужны мне солнце, и луна, и птицы, чтобы рассказали, что жизнь продолжается. Ночь напролет с хлебом — это для меня как полный круговорот. Дрожжи рождаются, и живут, и сгорают, и умирают, как весна, и лето, и осень, и зима, полный круговорот, и все это за одну-единственную ночь в пекарне. Помнишь ту сказку, что мы учили в школе, — про принцессу или какую-то там греческую богиню, которая умирала осенью и оживала весной? Ты еще писал о ней в своей пекарской книге, верно? Или это были древние египтяне с их Таммузом и всяким прочим? Он не из Египта? Не суть важно.