Шрифт:
Однако больше всего Ихиель любил свою сокровенную «Коллекцию последних слов», содержавшую последние слова известных людей. Я был слишком мал, чтобы понимать, когда он декламировал мне, со своим нью-йоркским акцентом, шекспировские строки, запечатленные его изящным почерком на первой странице каждого из альбомов этой коллекции.
O, but they say the tongues of dying menEnforce attention like deep harmony.Where words are scarce they are seldom spent in vainFor they breathe truth that breathe their words in pain. [58]58
Он закрывал глаза и со стеснительной улыбкой читал свой перевод этих великих слов:
Язык умирающего человекаИздает одни лишь слова правды.Эти слова приковывают внимание,Потому что они рождены болью,И там, где слов не хватает,Нужно распоряжаться ими со скромностью.Ихиель был под таким впечатлением от этого своего перевода, что даже вывесил его на доске объявлений у входа в библиотеку, между списком новых поступлений и расписанием часов работы. Назавтра на той же доске, под его переводом, появилось начертанное чьей-то рукой: «"Не позволяйте Ихиелю Абрамсону переводить меня". (Последние слова Уильяма Шекспира)»
Ихиель пришел в ярость. «Грубые животные! — кричал он. — Мужланы! Ни стыда, ни культуры!» Вытащив из железного шкафа свои альбомы, он принялся листать их, как безумный, и, увидев, что я смотрю на него, тут же, волнуясь, начал зачитывать мне из них вслух. Мой детский мозг вбирал и сохранял, собирал и сберегал все подряд: отдельные строчки, рассказы, высказывания и факты, — и точно так же, безо всякого намерения, я запомнил и большую часть тех последних слов, что услышал тогда. И не только такие известные высказывания, как: «Умри, душа моя, с филистимлянами» или: «Павши, падешь от рук Ахиллеса», но и курьезы, вроде просьбы оперного композитора Рамо, который оборвал соборовавшего его священника словами: «Перестань петь свои молитвы, ты фальшивишь!» — или последних слов знаменитого зоолога Жоржа Кювье, который сказал сестре милосердия, ставившей ему пиявки: «А знаете, это я открыл, что у пиявок красная кровь». Сказал — и тут же испустил дух.
Расплываясь в широкой улыбке, Ихиель зачитывал мне последние слова Бенджамина Дизраэли и со слезами на глазах цитировал американского поэта-орнитолога Александра Уилсона: «Похороните меня там, где поют птицы».
— Иди, поиграй немного на улице, — сказал он наконец, возвращая свои альбомы на их место в шкафу. — Негоже детям все время проводить среди книг.
ГЛАВА 25
Уже несколько недель, как я дома. Посещаю с отцом клинику боли, потому что он не перестает жаловаться на свои страдания. Подолгу разговариваю с Яковом. Шучу и пикируюсь с Роми.
— Давай играть, будто ты свежий салат, а я обезумевший кролик.
— Давай играть, будто ты Долорес Гейз, а я Долорес Дарк.
— Ты все хочешь меня поразить, дяд-занудяд?
— А вот твоя мать поняла бы.
— Ну, так и ступай к ней.
Ты тоже поняла, не так ли?
Несколько ночей назад, когда я уже покачивался в последних сумерках бодрствования, дверь в комнату внезапно открылась, и в ее проеме со стоном возникла маленькая, сгорбленная тень отца. Он стоял неподвижно, и я не сразу сообразил, что он меня не видит. Потом он кашлянул, нащупал руками стену и пошел вдоль нее, а дойдя до дверцы стенного шкафа, открыл ее, позволил своим пижамным брюкам сползти до щиколоток и стал мочиться внутрь. Редкое капанье, перемежаемое вздохами и паузами, продолжалось несколько минут, и я не осмелился его потревожить.
Всю ту ночь я не спал, а наутро провел по полу краской белую блестящую полосу от основания отцовской кровати до дверей его комнаты и оттуда, через коридор, к туалету.
— Иди по этой линии, видишь? — сказал я ему. — Она приведет тебя в туалет и обратно.
К моему удивлению, Яков, увидев полосу, ничего не сказал. Спросил лишь: «Что это?» — а когда я объяснил, усмехнулся.
Тия Дудуч оглаживает меня, подает мне свои замечательные масапаны и закармливает своими деликатесами, словно я ничего не ел с того самого дня, как покинул родной дом.
Иногда она берет мою ладонь и кладет ее на свою одинокую грудь, а однажды вечером вдруг обнажила ее, как делала во времена нашего детства, и я был потрясен. Зубы времени, уже изгрызшие все ее тело, не коснулись этой груди. Жуткий рубец, памятник ее отрубленной двойняшке, по-прежнему тянется рядом, но уцелевшая грудь так же прекрасна и скульптурна, как раньше, и ее сияние ничуть не померкло. Когда я вручил ей черные платья, которые привез в подарок из Америки, ее единственный глаз засверкал. Она пошла в свою комнату примерить обновку, и Роми сфотографировала ее, когда она медленно поворачивалась перед портретом дяди Лиягу, чьи безумные глаза ревнивца не переставали следить за ней даже из гроба и из-за стекла.
Их сын Шимон пялится на меня тем же ненавидящим взглядом, что и тридцать лет назад. Он не унаследовал ни любопытства, ни жажды знаний, которые приписывались его отцу. У него преданная и мрачная душа и сильное хитрое тело бойцовой собаки. Каждый день он провожает Михаэля в школу и приводит его оттуда, опираясь на новую палку, которую я ему привез, и оставляя в песке глубокие ямки. На переменках он следит за тем, чтобы Михаэль не участвовал в слишком буйных играх и не причинил себе вреда. Однажды я видел, как он ждал там конца занятий. Привалившись в углу школьного двора на изувеченную ногу, он вынул из кармана рубахи пластмассовую мыльницу, в которой держит голубую пачку «Силона», вытащил сигарету и постучал ею по ногтю большого пальца. Его глаза настороженно рыскали по сторонам, и дым клубами шел изо рта. «Последний в стране человек, который еще курит эту вонищу, — добродушно говорит Яков. — Я думаю, что на фабрике для него держат специальный конвейер».