Шрифт:
Ответ: Какая кошка? И что все это значит?
Вопрос: А то и значит, что сначала я - старослужащий, а вы - салабон, а потом, наоборот, вы - старослужащий, а я - салабон. Кто-то ведь должен нас, салабонов, учить! Просто нужно понять судьбиный язык, ее воркование. Мы же слепцы от рождения, ничего не видим и не можем уловить связь событий, единение вещей - так крот копает свой ход и натыкается на толстые корни, и для него это просто непреодолимое препятствие, и он не может представить себе крону, которая питается этими корнями. Так взвод, идущий походным маршем с полной выкладкой по лесной дороге в середине бесснежной зимы, когда голые ветки деревьев уже полезли из утреннего тумана, тоже не может осознать ту самую крону - ее цвет осенью, ветер, шорох ее листьев и то, что она похожа на чьи-то легкие. Позвоночные и беспозвоночные по-разному реагируют на окружение - первые повышают свою температуру, когда температура среды падает, и все равно замерзают, а другие живут всегда в гармонии со средой и, если наступает зима, превращаются в лед, а потом, переждав, оттаивают. Нужно переждать, перетерпеть, и тогда мы станем черпаками, и будем освобождены от побоев, а там и дедами, и тогда уже нам с вами будут стирать х/б, подшивать воротнички, чистить сапоги, чесать пятки, и в столовой будем накладывать себе полные тарелки с горкой, а что не сможем съесть, то оставим на тарелке, предварительно харкнув туда, чтобы не могли доесть голодные юноши, еще так мало знающие о любви и так много о ненависти. И если кто-то из салаг сядет в нашем присутствии на единственный табурет в бытовке, то мы скажем, похлопывая резинкой на животе, что здесь произошло оскорбление деда, и поэтому каждый сейчас подойдет и плюнет недотепе в харю. И никто не осмелится нам с вами перечить. И каждый подойдет и плюнет. Этим держится та вселенная в летучем плевке - иначе мир распадется, развалится, разлетится, как стопка исписанной бумаги по паркету.
Ответ: Это необходимо?
Вопрос: Это же инициация. Чудо превращения прыщавой гусеницы в перламутровую бабочку! Приобщение к загадочному и удивительному миру взрослых! Ритуал мужества, пройдя через который, вы разнесете это таинство по всей родине, во все гаражи и постели. Подумаешь, плюнули, или поссали, или перднули! Чтобы стать мужчиной, в каждой культуре что-то придумали. Не вы первые, не вы последние. Тот же Тацит сообщает, что у хаттов салабон не стриг бороду и усы до тех пор, пока не убивал врага. У тайфалов и герулов вы не дотронулись бы до женщины, пока не убили бы вепря безоружным! Скажите еще спасибо, что вам между ног ничего не отрезают, как некоторым. А на Суматре вообще делают юношам не об- а подрезание, вскрывают нижнюю часть уретры, после чего мужики могут мочиться только сидя, как женщины. Все просто: юноши, молодые воины должны потерять свою человеческую сущность и обрести сущность более высокую, стать волками, или медведями, или дикими собаками. Так что ничего страшного. Помучили и помучили. Дело же не в этом.
Ответ: А в чем?
Вопрос: В красоте.
Ответ: Что же здесь красивого - в звуке шлепающей о живот резинки трусов?
Вопрос: Вспомните, как солдаты играли во дворе той больницы в футбол дырявым резиновым мячом, и после каждого удара появлялась вмятина, которая потихоньку затягивалась - мяч как бы переводил дух, втягивал в себя через дырку воздух. Потом Серый, вскочив со своего кресла, ударил так сильно, что мяч стал похож на резиновую шапку. Разве вы не чувствуете в этом красоту? Не с глянцевой обложки в витрине киоска, а настоящую, живую. Не говорю уже о том, что эти люди в синих трусах и сапогах, бегающие за мячом-шапкой по больничному двору, усеянному битым стеклом, заключили обет жертвы, готовы отдать себя, свои мозги-облака, свой пульс-сквозняк, свое дыхание-ветер другим, тому же отечеству - разве в этом нет красоты? Разве не красивы были те двое, поднимавшиеся на гору с вязанкой дров для жертвы старик и мальчик, который все спрашивал: “А где же агнец, отец?”. А старик отвечал: “Подожди, увидишь!”. Так и здесь - вот они бегут все вместе, загорелой, потной гурьбой, топая тяжелыми сапогами, скользя на осколках стекла по асфальту, и им кажется, что они бегут за мячом, чтобы побольнее ударить его в живот, но это им только кажется. Они бегут за испустившим дух мячом с больничного двора на разбитый проселок, и дальше то ржаным полем, то березовым лесом. Иногда останавливаются перевести дух, когда кто-то запустит мяч на крышу гаражей, и вот пока кто-то громыхает сапогами по железным крышам, они, будто опомнившись, спрашивают: “Серый, а где же жертва? Где агнец?”. “Подождите, узнаете!” - отвечает тот, и тут снова сбрасывают с крыши мяч, и все бегут веселой гурьбой дальше. Топают сапоги по ржаному полю, по березовому лесу. И назавтра всегда будет война.
Ответ: Как быстро стемнело.
Вопрос: Ничего, посумерничаем.
Ответ: Тихо у вас тут. Колокольчики. Коровы в тумане пасутся.
Вопрос: Да, здесь тихо.
Ответ: Скажите, а зачем вы записываете то, что я говорю, если все равно никакого толка не будет. Ведь скажут: послушал колокольчики, и давай, вали отсюда! Я знаю, так всем говорят.
Вопрос: Чтобы от вас хоть что-то осталось.
Ответ: Значит, то, что вы про меня запишете, - останется, когда меня уже здесь не будет?
Вопрос: Да.
Ответ: А то, что вы не запишете, исчезнет вместе со мной? И ничего не останется?
Вопрос: Нет. Ничего.
Ответ: И я могу рассказать про всех-всех-всех?
Вопрос: Можете, но у нас очень мало времени. Расскажите про тех, кого вы любите.
Ответ: Про маму можно?
Вопрос: Можно.
Ответ: Сейчас, я сосредоточусь. Нужно ведь вспомнить что-то важное. Я помню, как однажды в детстве заснул, но сквозь сон слышал, что вошла она и, наверно, в шубе, потому что в комнате стало холодно. Записали?
Вопрос: Да. Это все?
Ответ: Подождите, не торопите меня. Я и так сбиваюсь.
Вопрос: Может быть, про те коробки конфет и про мороженое?
Ответ: Да, конечно. Мама работала в магазине и приносила домой коробки списанных конфет. То есть домой она приносила совсем хорошие, а продавала старые. Она у меня непутевая была - ее потом устроили работать продавщицей мороженого с лотка, а она в первый же вечер напилась, и раздала все бесплатно, и уснула прямо около своего рабочего места. Но это же все совершенно неважно! Вы меня путаете.
Вопрос: Что еще?
Ответ: Еще помню, как я лежал в больнице, и родителей в палаты не пускали - карантин. Пришла мама и стояла внизу, кричала мне что-то в окно, но ничего не было слышно - даже форточки заклеили. Мы крупно писали на бумаге, что нам принести для передачи, и прикладывали к стеклу. Но в тот день стекла заморозило.
Вопрос: Вы знаете, почему она дала вам имя отца?
Ответ: Нет.
Вопрос: Она представила себе - когда вы подрастете и будете бегать в толпе мальчишек - так радостно будет крикнуть, позвать вас, как его, - просто, чтобы вы оглянулись. А про отца вы что-нибудь знаете?
Вопрос: Ничего. Да и не хотел ничего знать. Он подонок. Бросил нас, когда я еще не родился. Он умер. Я помню, что он умер зимой в другом городе, где жил, и весной мы с мамой к нему поехали. Там еще в купе с нами ехал странный такой старик весь в наколках. И он, глядя в окно на рельсы, вдруг сказал, что тут под каждой шпалой - покойник. Мы приехали на кладбище, снег сошел, земля оттаяла, и вместо холмика на могиле было углубление. Мама сказала, прижав меня к себе, когда мы стояли там перед просевшей в моего отца глиной: “Ну вот, теперь нет у нас больше папы”. Как будто до той самой минуты он был. Что-то ничего и не вспомнишь, когда надо. Так много всего было, а что важное рассказать - не знаю.