Шрифт:
и отходишь.
А на другой открытке в той же книге -
пингвин, выкладывающий камешки у ног
избранницы, этакое сватовство майора,
страдающего плоскостопием, к снежной королеве,
наполовину спеленатой в подвенечный сугроб.
Эту открытку (ч/б, 1965 г.) я бы послал себе.
То есть себя к ней. Голодно. Букинист ест
жареные каштаны, вынимая их из кулька газетного.
Мне протягивает. Нет уж, не окулист. Эти, мелкие,
карие, похожи на глаза спаниеля. У нас в Киеве -
покрупней, конские, несъедобные. К туркам зашел,
взял чудное сочетанье (даже с твоим русским -
пятым, тебя порадовало б): донор к'ебаб. Мария
сама развешивает картины; в медитативное,
как она сказала, ей нужно войти состоянье, так что
я на весь день свободен, а вернисаж завтра, то есть
даже на полтора. Помнишь, как ты помогала мне -
дважды: в Гете, на Мильхштрассе и где-то еще... Где?
И мы всё мешали друг другу крыльями - мнимыми,
и картина висела косо, покачиваясь до тех пор,
пока ангел не отходил...
Странно, хотя и не мудрено,
что говорю о тебе то в первом лице, то во втором,
то в третьем. Было б четвертое, я б говорил и в пятом,
и в минус восьмом. Даже в имени твоем лицо
спрятано; только стебель, шипы и листья,
а лица, то есть лиц - по числу лепестков, -
нет: помутнение воздуха, маленькая воронка
вдоха над стеблем. Вдоха, не выдоха -
как на зеркальце неба. Не выдала б ты себя,
будь твоя воля, но ведь родилась... На вдохе,
видимо.
И все твое существо так соткано,
что сквозь тебя или рядом с тобой, или даже
спиной к тебе чувствуешь, как всё вокруг
проступает не то чтобы в наготе целомудренной
или каком-то нечеловечьем доверии... а вот дерево
тронуло за плечо тебя, не оборачивайся, или камень -
как в инфракрасных лучах, и ты видишь, как он
паутинист внутри, и техкает крохотная пустота -
там, в глубине его, будто в коконе бог созревает.
И этого не объяснить, потому что, как правило,
всё вытаптываем вокруг себя - ногой, головой,
словами, настаиваем на себе, не настаиваемся,
ни мы, ни мир не настаиваются, не приходят
к той вяжущей слух прозрачности, чуткой тяжести
тишины, по сравненью с которой земная тяга
только пятки покалывает. Да, акустика,
за неимением лучшего, это слово, ее степень
и есть человек как мера.
Почему же так происходит, что как мусор живем,
как на свалке самих себя. Почему эти шесть
пресловутых чувств - как лопаты у нас, как заступы.
Или грабли, в лучшем случае на которые...
Павел, Павел, трудно тебе идти против рожна.
Даже сердцем вытаптываем. Может, дело в смерти,
стоящей за нашей дверью, в этом отсвете из-под двери?
А дверь стоит во широком поле.
А поле где? Под обрез страницы.
Это как спят с глазами открытыми, отвернувшись лицом
к себе, вслушиваясь в эти шаги по лицу, как по гравию...
или это радио со съехавшей в зону помех волной?
Как правило. А те немногие, как она, наверно,
могут жить в этом мире и в одиночку, как
в одиночке. Тоненькая, она и похожа была
на единичку, едва дотягиваясь губами до ямочки
у меня под горлом. Если б, она говорила,
я была маленькой птицей, я бы свила гнездо там,
но так, чтобы ты не почувствовал. Я переглатывал
нежность с грехом пополам и со щекотным ознобом
от губ ее там, в этой лунке, и взгляда поверх
всего, что в пределах земных, человечьих.
Беретик с помпоном и козырьком, а цирк бродячий
уехал, девочка осталась стоять, голая. Девочка,
если смотреть спереди.
А со спины, когда шла занавеску задернуть
и вдруг замирала в этой полоске лунного света, -
мальчик, лет десяти.
А когда - дернувшись надо мной
в крике немом - руку вскидывала меж моим
и своим лицом - тыльной ее стороной к своим
губам, к моим - ладонью, но не касаясь, я