Шрифт:
Сейчас сад был по-осеннему жёлт, и в этой желтизне отчётливо рисовалась фигура женщины в чёрном плаще. Невидимый сам, он мог разглядывать её сколько угодно, но Аласов силой заставил себя отвернуться от окна. Если человек однажды сказал себе: «Всё!», то обязан поступать, как сказал.
В коридоре загрохотало, вал ребячьих голосов докатился до учительской. Нахов так резко захлопнул дверь за собой, будто ушёл от преследователей.
— Ох-ох… — грохнул он, тяжело отдуваясь. — Едва не растерзали дорогого своего учителя башибузуки. И знаете из-за чего? — Нахов явно обрадовался, что в учительской есть с кем перемолвиться. — Не представите! Из-за образа парторга Толбонова! — Назвал известную книжку. — Было бы из-за чего рога ломать! Скажу, по секрету, образ этот — весьма откровенная книжная липа, ни живой кровинки. Но я учитель как-никак, обязан воспитывать уважение к литературе… Я и покриви душой, — мол, хоть сам по себе Толбонов и не удался, но его роль в произведении… и тому подобное. Тут они меня и взяли в оборот! Разве такой пустозвон, кричат, достоин называться парторгом? Вот, друг мой Аласов, какой строгий народ у нас растёт. Даже за такой, в общем, малый грех, как пустозвонство…
— Ну, положим, пустозвонство не малый грех, — улыбнулся Аласов.
— Вы так думаете? — Нахов посмотрел на него серьёзно — куда серьёзней, чем того требовал их разговор. — Думаете, Толбонова надо было критиковать?
Но Аласов не стал углубляться в литературную проблему.
— Василий Егорович, — сказал он. — Есть у меня к вам серьёзный разговор. Как раз насчёт десятого.
— Ну, пожалуйста.
Нахов тростью доетал с вешалки фуражку и положил её на колени, как бы говоря — побеседовать можно, но на долгие разговоры не рассчитывайте.
— Мне, Василий Егорович, хотелось бы узнать поподробней историю класса…
— Так это к завучу или к директору.
— Помогите как товарищу. Меня ведь не просто летопись интересует, вы понимаете. Не сочтите за лесть, Василий Егорович, но мне думается, что только ваши уроки в этом классе и проходят с полной отдачей.
— Вы уверены, что с полной? Не знаю, не знаю… Есть на этот счёт и другое мнение. Почему, говорят мне, на твоих уроках только и слышишь споры да дебаты — у нас школа или дискуссионный клуб? А между прочим, ещё с древности известно, что спор — не обязательно ругачка да смута. В споре — истина, в споре мировоззрение оттачивается, приходит умение ясно выражать мысль! Знает это всякий, да мало знать. Впрочем, что же я… Вам ведь надо о десятом… Только от меня вам помощи будет немного. Голый практик, рублю сплеча. Ещё куда ни шло, могу вам факты… А вы уж сами их осмыслите.
За окном в саду промелькнули головы, донеслись голоса. Аласов отвернулся, чтобы не смотреть туда.
Нахов полулежал на диване, выставив вперёд ногу с протезом, — нескладный, большеголовый человек, очень усталый. Виски густо посеребрены. Едва ли он намного старше Аласова, а уже живот. Из-за протеза, надо думать, мало двигается. Протянул Аласову портсигар.
— Не курите? Ну, и правильно, не курите. Я уже взрослым мужиком на фронте выучился. С тех пор каждую неделю бросаю. Да… Так вот вам история. Класс был как класс: успеваемость прочная, на производственной практике завоёвывает вымпел. И вдруг — этот случай. Прямо сказать, гнусный…
Нахов провёл рукой по ёжику на голове, прикурил от одной папиросы другую.
— Была у нас некая особа, Клеопатрой Ксенофонтовной звали. Тоже вроде вас приехала, новенькая…
«Экая у него дурацкая привычка — кусаться без всякой нужды», — подумал Аласов.
— Завуч её любит, жена завуча, мадам Пестрякова, в задушевные подруги принимает. Как уж там она преподавала свою физику, эта Клеопатра, не скажу. Но человек — дрянь. Раскрашена, разговоры ведёт — уши вянут… В один прекрасный день — шум, крик, руки заломлены, слёзы потоком: «У меня в классе украли десять рублей». Свои тетради она оставила на столе, а в одной тетради червонец был. Этого червонца и не стало. «Учащиеся грабят своих учителей!»
Отправляются трое — завуч, классовод Пестрякова и пострадавшая. Левин, старик наш, попытался их усовестить, но где там!
У меня свой урок. Задал я ребятам разбирать рассказ по книжке, а сам выхожу в коридор — не сидится на месте, душа ноет. За дверью девятого вроде бы тихо — слышно, как Тимир Иванович что-то бубнит… Но вдруг открывается дверь, и вылетает в коридор парнишка, Макар Жерготов. Схватил пальтецо с вешалки и вон из школы. Вскоре ещё несколько ребят, и все почему-то держат раскрытые сумки. Тут меня как обухом: обыскивают! Тимир Иванович выскакивает следом: «Куда пошли, урок начинается!» А мальчишки ему: «Ворам учиться ни к чему!» Все ушли, ни один не остался.
— А вы-то! Стоять в стороне и не крикнуть… — возмутился Аласов, забыв про обидчивость собеседника.
Но тот не обиделся, только исподлобья, очень внимательно, поглядел на Аласова.
— Вы что, действительно об этой истории ничего не знаете?
— Да откуда мне!
— Гм… Может, вам и простительно. Почему я не крикнул, говорите? В этой школе нет никого, кто кричал бы громче меня. Едва до суда не докатился. Не чаял, да вдруг в этой истории главным её персонажем стал. Закричал я громко, когда увидел обыск, — прямо-таки внутри зашлось. Влетел в девятый, что уж я наговорил этим обывателям, потом и вспомнить не мог. Но если верить акту, который они передали в прокуратуру, так я и выражался нецензурно, и оскорблял, и даже пытался учинить физическую расправу. К акту червонец пришпилили, вещественное доказательство. Нашлась на тот случай у меня в кармане десятирублёвая бумажка, я её в физиономию Клеопатре швырнул.
— А прокурор что?
— Да ничего, прокурор… Выговором в приказе отделался. После мне дважды предлагали перевод в соседний район. Ну, уж нет, с Наховым у них ничего не выйдет. Оставить ребят в руках Пестряковых? Вот им… — Нахов сложил кукиш и повертел им перед лицом Аласова. — Понятно?
— Понятно.
— Не оставлю ребят! — повторил Нахов с такой категоричностью, будто именно Аласов отсылал его в соседний район. — Вас тут много любителей философии. А до драки доходит — все философы в кустах. Назавтра я всех учителей обошёл: нельзя же было оставлять это дело, в нашей школе детей обыскивают! Думаете, поддержали меня? «С одной стороны, с другой стороны…» С одной стороны, я вроде бы прав, что возмущаюсь обыском, но, с другой стороны, не имел права замахиваться палкой… Потихоньку спустили на тормозах, вроде ничего такого и не было. Клеопатра уволилась скорехонько, до конца года не дотянула. А между прочим, домработница её, простая душа, проговорилась потом: червонец-то в другом месте нашёлся. С мужем, доктором своим, Клеопатра всю ночь проскандалила. Он ей: «Откройся, как было, попроси прощения», а она: «Ты что, позора моего хочешь?» И пошла себе Клеопатра дальше следить по школам, как навозная муха по стеклу. А ведь в школе сволочь с дипломом — это, знаете ли, страшно. Мальчишки первые дни ждали, надеялись, что кто-то их защитит, разберётся в несправедливости. Ведь им в школе день и ночь внушают: в нашем обществе правда непременно восторжествует. Нет, на сей раз не восторжествовала. К нашему великому стыду и позору! Думаете, они не узнали, о чём проболталась домработница? Думаете, возня вокруг Нахова осталась тайной для них? А Макар Жерготов, который первый крикнул: «Нет у вас права школьников обыскивать», — тот и вовсе исчез из школы. Заболел, отстал, якобы сами родители настояли, чтобы парень шёл работать, в райцентре в какой-то сапожной артели ему место нашли, а учится в вечерней… Способный малый был, в отличниках ходил. Получается: сказал человек правду и пострадал за неё. Для класса это как рыбья кость в горле. Саднит, не забудешь о ней. Ждали справедливости и дождались. Тогда и начали бороться за правду сами, пошла «холодная война» с учителями. На старое напласталось новое, как снежный ком с горы. Пестрякова вскоре отказалась от классоводства, поставили Кылбанова. И тот полетел. Понимаете теперь, коллега, в какую вы кашу попали? Человек новый, да шишки в вас будут лететь старые, хорошо вызревшие! — в голосе Нахова прозвучала злорадная нотка. — А меня уважают — тут ничего удивительного, на сегодняшний день я единственный из учителей, кто по их сторону баррикад. Держу с ними оборону против Пестрякова и иже с ним!