Шрифт:
Наконец, в общении Кольцова с народной песней появится с течением времени еще одна сторона. Поэту придется наблюдать, как воспринимает народ его собственную песню и как на нее отзывается. М.В. Колобыхин рассказывал, что песни Кольцова уже были известны тогда некоторой части крестьянской молодежи: «Между девушками, бывшими в хороводах, дочь сельского старосты, Ариша, особенно хорошо пела „Отчего, скажи, мой любимый серп“. Находил там Кольцов и критиков, в той же Арише, в которой он видел, по воспоминаниям очевидца, личность высокого дарования: „Когда поэт читал ей стихи, то всегда прислушивался к ее советам“.
Приходилось прасолам, как тем песенным ямщикам, и замерзать в степи, и нарываться на разбой, подвергаясь опасностям смертельным. Известен случай и с самим Кольцовым, не поладившим в степи с одним из своих работников, который собрался хозяина зарезать. Прознавший стороной про это Кольцов достал вина, братался и пил с этим удальцом, если воспользоваться кольцовским же словом, «зачеред». Рассказ передан разными биографами, у Белинского он еще и резюмирован. «Вот мир, в котором жил Кольцов, вот борьба, которую он вел с действительностью… Не с одними волками, которые стаями следили за стадами баранов, приходилось ему вести ожесточенную войну…»
Кольцов действительно знал русского мужика в упор и, как говорил Белинский, сам был сыном народа в полном значении этого слова: «Быт, среди которого он воспитался и вырос, был тот же крестьянский быт, хотя и несколько выше его. Кольцов вырос среди степей и мужиков. Он не для фразы, не для красного словца любил русскую природу и все хорошее и прекрасное, что как возможность живет в натуре русского селянина. Не на словах, а на деле сочувствовал он простому народу в его горестях, радостях и наслаждениях. Он знал его быт, его нужды, горе и радости, прозу и поэзию его жизни, – знал их не понаслышке, не из книг, не через изучение, а потому, что сам и по своей натуре, и по своему положению был вполне русский человек». «Я русский человек», – неоднократно заявит в письмах Кольцов. «Русский» в данном случае означает не только национальную принадлежность, но и особую близость к миру народному» «русскому» в отличие от европеизировавшегося «общества». В этом смысле Островский, например, сопровождает в своей «Грозе» список действующих лиц примечанием: «Все лица, кроме Бориса, одеты по-русски».
«Алексей Васильевич, – рассказывает М.Некрасов, – ходил в русском, длинный сюртук, волосы в кружок, фраков не имел…» Другое свидетельство В. Кашкина: «Одевался он в длинный купеческий сюртук, сверху чуйка, подпоясанная кушаком, шаровары, конечно, в сапогах и т. п.».
Кольцов подрастал человеком характера в основном довольно замкнутого и казался даже, по словам сестер, скрытным и угрюмым. В степи, в лесу, в поле раскрывалась его душа. По словам де Пуле, «…в степи, в поле, погоняя или пася стада, наконец, в деревне, на отдыхе, Кольцов становился совсем другим человеком, делался неузнаваемым: куда девались нелюдимость и суровость! Он бывал тогда весел и радостен и возбуждал вокруг себя не скуку, а веселость. Среди народа между крестьянами Кольцов был „свой человек“ – „веселый парень“, „купчик-душа“, но вовсе не литератор, не поэт, брезгливо обходящий грязную действительность, не дилетант-этнограф, платонически издали ее наблюдающий. Он был охоч и „играть (петь) песни“, и плясать, и водить хороводы, а при случае – „мастер и погулять“. Куда ни приезжал Кольцов и где он ни останавливался – везде приезд его был в пору, а сам он всегда был желанным гостем. В качестве очевидца и отчасти современника, мы можем засвидетельствовать, что, долго спустя после смерти Кольцова, уже в 50-х годах, когда его сверстники начали сходить в могилу, имя „ласкового“ и „славного Алексея Васильевича“ было еще в свежей памяти у крестьян на далекое пространство от губернского города, они любовно о нем вспоминали и сердечно жалели о его ранней смерти».
Будущий поэт тесно приобщался к жизни народа, представавшего перед ним во всей своей пестроте. «Кольцов, – подтверждает воронежский краевед прошлого века Г. Веселовский, – был хорошо знаком с рыболовами, лесниками и многими крестьянами Селявного, Сторожева, Митяевки, Трясорукова и других сел Воронежской губернии. Для крестьян Кольцов сделался своим человеком. Он был близок им по самому своему быту, обычаям и привычкам».
Вряд ли кто-нибудь еще из наших литераторов был столь тесно связан с жизнью народа, так вовлекался в нее изнутри ее самой, оказывался для мужиков не человеком со стороны, не барином – своим ли, заезжим ли. Здесь-то прасольство явно сослужило нашей поэзии великую службу. Без него ни русской природы, ни русского народа наш поэт никогда и нигде так бы не узнал.
А что до учения, то началась вечная для русских самородков и самоучек стезя: самообразование. Собственно, первоначально по детскому возрасту даже не самообразование, а просто чтение книг. Еще в уездном училище сдружились два купеческих сына, Кольцов и Варгин. Свела их страсть к чтению. Варгин вскоре умер, а Кольцов получил первое, да и последнее в своей жизни наследство: умирающий мальчишка оставил другу несколько десятков книг. Эти семьдесят книг положили начало кольцовской библиотеке. Книги, читавшиеся Кольцовым, – обычные той поры книги для чтения низов: Бова, Еруслан… Но уже попадалась и «большая» литература: роман М. Хераскова «Кадм и Гармония», сказки «Тысячи и одной ночи». Все это была проза.
В пятнадцатилетнем возрасте Кольцов узнает, что есть и стихи. Конечно, он знал уже народную песню, слушал в городе и в селе, пели сестры, а они умели петь, и Кольцов любил их слушать, пел сам. Но ведь это же была, так сказать, не литература, а как бы сама жизнь, ее часть, ее продолжение. И вдруг выяснилась, что есть еще и книги, написанные совершенно необычно – легко, гладко, красиво. Таким словом, наверное, нельзя говорить, можно только петь. И потрясенный мальчик запел. И уже всегда потом, всю жизнь Кольцов будет читать стихи нараспев, а чаще всегда просто петь. Такова оказалась сила начального потрясения. Такая искра высеклась от этого первого удара поэтическим кремнем, и таким ярким пламенем она вспыхнула. Собственно, здесь-то, очевидно, по сути, и совершилась столь значимая для всей современной и последующей русской поэзии встреча народного характера и мироощущения с «ученой» литературой образованных сословий.
Конечно, первые стихи, прочитанные Кольцовым, а это были стихи Ивана Ивановича Дмитриева, не поражали глубиной содержания и мысли. Сам Дмитриев простодушно признавал за собой «скудность в глубоких идеях, чувствах и воображении» и заботился только о том, чтобы стихи были «менее шероховаты, чем у многих». Мальчик Кольцов, конечно, был прежде всего потрясен самим фактом существования стихотворной речи, отличной от прозы, с одной стороны, и от народной поэзии – с другой. А здесь-то гладкие легкие стихи карамзиниста Дмитриева, действительно гораздо менее шероховатые, чем у многих, пришлись весьма кстати. Тем более что такие стихи часто выступали как песни: «Стонет сизый голубочек…», «Ах, когда б я прежде знала…» или «Всех цветочков боле…» Правда, прежде всего юношу Кольцова привлекли, видимо, не песни или стихи вроде «Счета поцелуям…», а стихотворения с «содержанием» – «Ермак», например, драматическая поэма и чуть ли не первый у нас опыт мрачного романтического произведения. Во всяком случае, начало приобщению к поэзии было положено.