Шрифт:
Всякая жестокость, как щитом, укрывается отечеством, народом, подразумевая под народом малую кучку злодеев, дорвавшихся до жирного пирога.
Конвойный прапорщик Мордушин, не разобравшись, в чем дело, открыл стрельбу, вообразив, что на конвой совершено нападение, хотя нападающей стороной было девица, отнюдь не богатырского сложения.
Девицу схватили как террористку и мало того что избили, так еще надругались над ней, и все это под прикрытием непроницаемого для света и разума плаща Жестокости.
И вот явился встревоженный ротмистр Толокнянников, а с ним – уездный исправник Свищев.
Безграмотный рапорт прапорщика Мордушина лежал на столе, как фундамент под трехэтажной тюрьмой.
Особы в позолоченных мундирах и скрипучих ремнях, «не взирая на почтенную личность скотопромышленника», допытывались: не зналась ли дочь господина Юскова с политссыльными Вейнбаумом, Лебедевой и доктором Гривой? И почему именно к доктору Гриве вез психически больную дочь господин Юсков?
Елизар Елизарович и так и сяк оправдывался, призывая в свидетели есаула Потылицына, жену своего управляющего Аннушку, и все-таки ротмистр Толокнянников не смилостивился: не поверил на слово.
Привели Дарьюшку из другой комнаты. Елизар Елизарович так и впился в дочь, как бы призывая ее к благоразумию. А Дарьюшка устала, измучилась!
– Ну, так что же вы тут натворили? – приблизился к Дарьюшке пожилой ротмистр.
Дарьюшка вскинула глаза на старика в мундире и при оружии, горестно промолвила:
– Как вы мне надоели, мучители! Сколько вас тут, а? Всех бы вас в цепи, чтобы вы других не мучили.
– О! – погнул голову ротмистр. – Еще что?
– Еще? – Дарьюшка нервно встрепенулась, как лист на дереве, и, не думая долго, плюнула в ухмыляющееся лицо.
Ротмистр отпрянул в сторону, выругавшись:
– Мерзавка! Ну мерзавка!
Жандармский подпоручик скрутил Дарьюшке руки, как бы предотвращая избиение высокого начальника.
– Вот какова ваша дочь. – Ротмистр готов был испепелить Елизара Елизаровича. – Отменное воспитание дано. Отменное! Если она и сошла с ума, как вы уведомляете, то ее сумасшествие сугубо опасное, должен сказать. Сугубо опасное. Такую особу необходимо держать за толстыми стенами и за крепкими решетками. Да-с. – И опять, уставившись на Дарьюшку, гаркнул: – А ну, скажите, кто вас подослал совершить нападение на конвой? Кто?!
– Отвечай! – подтолкнул Дарьюшку жандармский подпоручик.
– Как вы мне надоели, мучители! Как вы мне надоели! Но знайте, знайте, ждет вас гибель. Как поганые звери, сдохните вы в своих мундирах. И не будет вам ни пощады, ни спасения. Не будет вам ни дня, ни ночи. Ни третьей, ни четвертой меры жизни.
– Так. Так. Еще что нас ждет? – сверлил ротмистр.
– Еще вас ждет яма. Могильная яма. Боже, хоть бы скорее спихнули вас в ту яму!
– Уведите! – отмахнулся ротмистр и, повернувшись на каблуках к исправнику: – С меня достаточно.
– Пожалуй, достаточно, – поддакнул исправник. Судьба Дарьюшки была решена…
Жандармский ротмистр Толокнянников с исправником Свищевым составили еще одну устрашающую бумагу: Дарью Елизаровну Юскову препроводить под конвоем в Красноярскую психиатрическую больницу на испытание. И, если не подтвердится, что она больная, предать суду как государственную преступницу.
До отправки пароходом в Красноярск Дарьюшку поместили в тюремную больницу.
Впервые Елизар Елизарович почувствовал себя беспомощным и жалким перед законами Российской империи. «Вот оно как обернулось, господи! По всей губернии молва разнесется. Да што же это, а? Как вроде на всех затмение нашло. Перед погибелью, не иначе!..»
С горя Елизар Елизарович напился пьяным и завалился в постель к Аннушке, проклиная свою злосчастную судьбу.
– Душа горит, Аннушка! Душа горит. Не видать мне Дарьи, погубят живодеры. Погубят. Как же так можно, а?
Аннушка утешала, как могла. Да разве есть утешение для оскорбленного самолюбия?
– Ночь-то, ночь-то экая! Который час, Анна? Дай мои часы. Сей момент.
Нажал на головку боя, узнал время и, слушая мелодию гимна «Боже, царя храни!», пробормотал:
– Как бы другим звоном не всполошилась Россия, Аннушка. Чую сердцем – беда грянет.
ЗАВЯЗЬ ТРИНАДЦАТАЯ
I
Медленно, на ощупь, с промерами дна подходила к Минусинску «Россия» – сияюще-белая в лучах полуденного солнца, трехпалубная, с двумя толстыми трубами, усеянная пассажирами по левому борту.
На берегу глазели горожане. Поодаль от толпы – Елизар Елизарович в английском пальто с бархатным воротничком, с тростью и в шляпе; мрачный, тяжелый.
Григорий Потылицын в шинели, при шашке, в фуражке с кокардой, с забинтованным ухом стоял рядом, глядя прямо перед собой с выражением свирепой решимости, стиснув зубы так сильно, что выпятились челюсти. Всю ночь они пьянствовали в доме Пашиных и вдобавок подрались. Медведь ни с того ни с сего ополчился на своего подручного есаула, обозвал всячески, и будто Дарья из-за него ума лишилась; Григорий не сдержался, схватился за шашку, но в ту же секунду от удара медведя чуть было не проломил башкой стену.