Шрифт:
– Тятенька, на войну-то поедем аль нет?
– Дурак! На войну тебе захотелось, нетопырь. Ты знаешь, с чем ее жуют, ту войну? Перво-паперво обстригут тебя, как барана. Бороду сымут овечьими ножницами, оносля сунут в руки винтовку, замкнут на пуговицы в сатанинскую шинелю и погонют, как арестанта, на пароход. С парохода пихнут в железный вагон и повезут на позицию, как увозили мужиков к япошкам в Порт-Артуру. Смыслишь то? Пырнет штыком немец в брюхо, вот тебе и будет война!
Меланья всплеснула ладошками:
– Тятенька!
– Нишкни! – прицыкнул отец. – Без твого визга обдумаем, как быть. Вот домечем зароды, а там покумекаем.
– Дык, дык, ежли такое дело… мне… дык… не к спеху, – пыхтел Филя.
– Ишь, не к спеху! Кому она к спеху, та война? Лезь па зарод. Я подавать буду. А ты, Тимоха, иди с ней, домечи зародишко в яме. – Приставил ладонь ко лбу. – Вишь, с прислона туча наползает.
– Экая синющая тучища! Ну, валяй, Тимоха. Да вдругорядь не наскакивай на отца. Гляди!
X
Ни старик, ни Филя не видели, как посветлело измученное лицо Меланьи, с какой она благодарностью глядела на Тимофея. «За меня заступился парень. Тятеньки не убоялся. Кабы Филя таким был, вот бы счастье-то. Молилась бы на него, как на иконку».
Как только отошли от зарода, Тимофей спросил:
– Дойдешь до стана?
– Тятенька-то, чать, узрит.
– Иди, не бойся. Кусаться надо. А то они тебя живьем съедят.
– И так, Тима, съели.
– Кусайся.
– Укусишь, пожалуй, змею за хвост.
– Наплюй на них и уйди.
– Куда уйти-то, Тима? Дома разве меня примут? И што там! Мой-то тятенька ишшо лютее, в другой вере состоит. Слышал, поди, про дырников? Икон у нас в доме нет, молимся в дырку такую, на восток. Тятенька говорит, что все иконы анчихристом припачканы. А я теперь вошла в веру тополевцев. Куда же мне сунуться? Кругом двери заперты. И Маня вот ишшо. Не с рук же ее…
– Фу, какая страшная жизнь, – вырвалось у Тимофея. – Задохнуться можно!
– И Филя мой… хоть бы раз заступился. Ни житья с ним, ни радости. Я-то разве виновата, што принесла девчонку? За што изгаляться-то? Не вняла моей молитве пресвятая богородица.
Тимофей захохотал.
– Ты што, Тима?
– Непроходимые вы люди, вижу. Сама подумай: при чем тут богородица… Иконы-то – обыкновенные доски!
– Тима, оборони бог, не совращай! – перепугалась Меланья, замерев на месте. – Пожалей хоть ты, не совращай. Сгину я, как былинка на огне. Не совращай!
Тимофей покачал головой: тяжело. До чего же дремучая темень! Пробьет ли ее когда-нибудь свет человеческого разума?
– Плюну я на всю эту отцовскую крепость и уйду!
– В город?
– К беднякам-поселенцам. Буду работать в кузнице и жить по-людскому среди людей.
– Ой, что ты, Тима! На отца-то!
– Такого космача пулей не прошибешь, не то что словом. Вечером лбы бьют на молитве, а день со зверями заодно. Какой тут бог! Если вся эта тьма от бога, гнать его надо ко всем чертям. Так я тебе скажу, Меланья. Не пугайся, не совращаю, а глаза тебе открываю. В чем тебе бог помог, скажи? Под зародом бог тебя бил ногой в живот? Бог тебя поставил под вилы? Бог тебя лишил слова и воли? Ты же как перепелка с подрезанными крыльями. И это все от бога, да? Такого бога рубить надо в куски, как я порубил иконы. Ну, не упади с испугу! Я и сейчас все эти разрисованные доски положил бы на наковальню да пудовым бы молотом трахнул! Во как!
– Свят, свят, свят, – лопотала Меланья, крестясь.
– Я же не икона, что на меня крестишься? Эх ты! В
школу бы тебя, да не в поповскую, а в наш бы марксистский кружок, чтоб глаза у тебя открылись.
– Тима, Тима! Пожалей!
– Жалеючи тебя, говорю. Филину не стал бы. Он дурак с салом на боках, его не проймешь. А в твоих глазах ум должен засветиться, понимаешь? Ум! Ну, ладно, иди корми Маню.
– Спаси мя, богородица! Вдохни в меня благость свою, матерь божья, – бормотала Меланья, сложив на груди маленькие ладошки. – Сердце штой-то зашлось с перепугу. Реченье-то твое сатанинское. Изыди, изыди от меня!.. Свят, свят!..
Тимофей махнул рукою и ушел в низину. Меланья глядела ему вслед. Какой он плечистый, высокий и сильный. Такого медведя, как тятеньку, удержал в руках. Может, и вправду оборотень?
Глотая слезы, Меланья подошла к стану.
На руках Анютки криком исходила девочка, искусанная комарами.
– Ревет, ревет, никак унять не могу!
Меланья присела возле телеги, взяла на руки крошечную, черноглазую Маню в мокрых пеленках. Та сучила пухлыми ноженьками и, морщась, пускала пузыри.
– Сердешная моя, зачем ты только на свет народилась? – заголосила мать. Сунув дочери грудь, качая на руках, смотрела вдаль и ничего не видела. Слезы катились по щекам, и она их слизывала с потрескавшихся губ.