Шрифт:
И вот тут-то сквозь гомон толпы до меня и донеслось: «О нравы… О распутство… О беда… Тлетворное влияние повсюду… Пускай цепной собакою я буду, но наглый взор распутства никогда…» Ноги мои приросли к земле, а кусок хлеба застрял в глотке, заставив натужно, с хрипом, закашляться. Я узнала и голос тоже. Никакая другая труппа не играла «Фарс о рогатом муже» в стихах, и никакому другому актёру не повторить этих бархатных ноток, это священной уверенности в целомудрии своей блудливой супруги…
Мне захотелось повернуться и бежать со всех ног, я так и сделала, но через десяток шагов остановилась. Только посмотреть, издалека и тайно, а потом уйти. Меня не заметят…
Я лгала себе. Я сама от себя прятала внезапно возродившуюся надежду: да неужели сердце Флобастера не дрогнет, если я упаду перед ним на колени? Неужели Бариан не заступится? Неужели Муха не поддержит?
Я ускорила шаг по направлению к маленькой площади, куда понемногу стекалась толпа — и уже на ходу меня обожгла мысль: да ведь это мой фарс! Кто же играет жёнушку, неужто Гезина?!
И тогда голос Флобастера сменился незнакомым, звонким, тонким, как волос, голоском: «Ах, подруженька, какой сложный узор, какой дивный рисунок!» Я споткнулась. Потом ещё. Эта мысль, такая простая и естественная, ни разу не приходила мне в голову. Я была свято уверена, что они бедуют и перебиваются без меня… И тайно ждут, когда я вернусь…
Следовало повернуться и уйти — но толпа уже вынесла меня на площадь, где стояли три телеги — одна открытая и две по боками. Над сценой колыхался навес.
Флобастер постарел — я сразу увидела, что он постарел, — но держался по-прежнему уверенно, и по-прежнему блестяще играл, толпа бралась за животы, в то время как он не гримасничал и не кривлялся, как актёры Хаара, — он просто рассуждал о тяжких временах и верности своей жены, рассуждал с трогательной серьёзностью, и лицо его оставалось строгим, даже патетическим: «А не пойти ли к милой, не взглянуть ли… Как в обществе достойнейшей подруги моя супруга гладью вышивает…» А за пяльцами, огромными, как обеденный стол, суетились двое — Муха, который успел вытянуться за эти месяцы, и девчонка лет пятнадцати, конопатая, голубоглазая, с носом-пуговкой и копной жёстких рыжих волос. Девчонка старалась изо всех сил — я стояла в хохочущей толпе, и я была единственный человек, который не смеялся.
Потом Муха вывалился из-за пяльцев в перекошенном корсете и сползающей юбке; я напряглась, потому что девчонка выпорхнула следом, и теперь был её текст…
Она помнила свои слова. Она даже была талантлива — тем ученическим талантом, который сперва надо разглядеть, а уж потом он разовьётся. Она двигалась, как деревянная кукла, но все эти острые локти-плечи-колени — недостаток подростка. Уже через год-полтора…
Муха спрыгнул с подмостков с тарелочкой для денег. Не замечая его, я смотрела на сцену, где раскланивались Флобастер и та, что заняла моё место; тарелка оказалась перед моим лицом, я, спохватившись, отшатнулась — и встретилась взглядом с округлившимися, чёрными, потрясёнными Мухиными глазами.
Прочь.
Кто-то возмущённо заорал, кто-то шарахнулся с дороги, кто-то грязно выругался и пнул меня в спину — я разметала заступавшие дорогу тела и вырвалась из толпы, судорожно сжимая узелок и глотая слёзы.
Зря я обманывала себя. Не надо было верить… Это же не дорога, где можно, обронив перчатку, потом вернулся за ней. Ничего не исправить. Ничего уже не вернуть…
— Девочка…
Кто-то положил мне руку на плечо. Я возмущённо вскинулась — парень, белобрысый, смущённый сельский парень испуганно отшатнулся:
— Ты… Ты чего, не плачь… Ты, что ли, есть хочешь?
Счастливый парень — и несчастный одновременно. Он думал, что люди плачут только от голода.
Звали его Михаром. Он привёз на ярмарку пять мешков муки, но продал только два; у него была телега с впряжённой в неё меланхоличной клячей, и нам оказалось по пути. Следует ли говорить, что простодушный парнишка на телеге — куда лучший попутчик, нежели странный старик со шпагой и непонятными словесами?
Через полчаса я сидела в соломе, привалившись спиной к одному из непроданных мешков, слушала, как скрипят колёса, гудят мои усталые ноги да степенно рассуждает Михар.
Рассуждал он о том да о сём — а более всего о предстоящей женитьбе. Парень он видный и небедный, один сын в семье, прочие все девки… И время вышло — осенью непременно надо жениться, да только невесту он ещё не насмотрел, а то, что предлагает маманя, хоть и богатое, да пресное для сердца. Он, Михар, может себе позволить взять без приданого — так как один сын в семье, прочие девки…
Я глядела в послеполуденное небо и вяло думала, что это, наверное, судьба. Нет мне места, кроме как на Михаровой свадьбе… Только что означали те слова — «Ты его не остановишь… Но попытайся»…
— А разбойников ты не боишься? — спросила я, когда поля закончились и над головой закачались ветки.
Михар вздохнул:
— Это конечно… Сова круто берёт… Ну что ж, отдам мешок один… Один мешок я, почитай, так и держу — для ребятушек… Вроде как плата…
Под сердцем у меня неприятно царапнуло. Я села прямо:
— А если они все мешки захотят себе?
Михар удивлённо на меня воззрился:
— Да чего ты… Как — все… Что ж они… Так же нельзя — все… Так не бывает… Всегда были разбойнички — так по одному мешку, по поросёнку там или бочке… А все — так не бывает…