Шрифт:
К корпусу, где ты находился, вели две параллельные бетонные дорожки: по одной шли Ангела с Дюрицей, по другой - я; лишь у входа мы встретились. Ангела, узнав меня, попыталась улыбнуться; для нее было естественным, что я каким-либо образом присутствую при всех больших событиях, - ей, по всей видимости, не пришло в голову задуматься, откуда я здесь взялась и кто мне сообщил, что тебя сбила машина. По лицу ее было видно, что она уверена: ты ободрал локоть или в худшем случае сломал ногу; а у меня в голове звенели слова Пипи, который видел из окна коридора в театре, как ты упал, и видел «скорую помощь», и рыдал в трубку, когда наконец разыскал меня по телефону. Дюрица вызвал лифт: у Ангелы было слабое сердце. Я взбежала по лестнице; мы одновременно вошли в коридор. Ангела лишь теперь поняла, что случилось нечто ужасное, - когда остановилась в дверях и увидела Эльзу, мать и профессора. Мое истинное лицо куда страшнее, чем самые страшные маски, в которые меня гримируют.
Собственно говоря, я все знала уже в тот момент, когда позвонил Пипи, прежде чем он мне успел сказать что-либо связное: такие вещи человек способен почувствовать, да и Пипи не станет плакать по-настоящему, если без этого можно обойтись: у него очень сухая кожа, слезы ей вредят. Но в ту минуту, там, в коридоре, я поняла, что, даже зная все, я в это не верила до конца. Утром мы были у нас в саду, вымеряли место для бассейна; в полдень, когда ты уходил, я даже не посмотрела тебе вслед: мы договорились поужинать вместе, а до ужина у тебя дела, мы встретимся в «Лебеде», после того как ты отведешь Ангелу к зубному врачу. Только Юли махала тебе с порога - она всегда провожала тебя взглядом, пока ты был виден, - и, убрав со стола, запела что-то, какую-то допотопную песню про непорочную деву. Я смеялась, допивая из твоей чашки остатки кофе, и думала, что Юли влюблена в тебя, - вот смех-то! Интересно, сама она об этом знает?
Я сама поверила этому до конца, лишь увидев профессора и на скамейке обнявшихся тетю Илу и Эльзу; они сидели возле ящика с грязным бельем, будто живая картина; над одной из дверей в коридоре горела красная лампа, как в онкологической клинике, когда включают облучение; на двери висела табличка: «Не входить». Я знала Вельтнера по кинохронике: он получил премию Кошута на следующий год после меня; знала я и то, что он меня не знает; пожалуй, ему даже имя мое незнакомо: театр и кино он терпеть не может, ходит только на концерты. Не помню, что я чувствовала. Наверное, ничего. Я приняла к сведению случившееся; я осознала его. Чувствовать что-либо у меня не было сил - до той самой минуты, когда Вельтнер сказал, что войти может только жена, и тетя Илу с Эльзой взвыли и принялись умолять, чтобы и им разрешили войти - Вельтнер же стоял, загораживая дорогу, не слушая их. Ангела поставила клетку на ящик для грязного белья.
«Что это мы в одиночестве?» - спросил Рамочаи. Я тогда отступила назад; ты оглянулся на мгновение, надеясь, что, может быть, я не слышала этих слов. Ты отвечал Рамочаи, а я разглядывала кувшин: на нем топорщила перья какая-то синяя птица. Рот у Вельтнера напоминал клюв. И тогда я снова почувствовала, что ненавижу тебя, что хочу твоей смерти, хочу, чтобы ты в самом деле умер, сгинул, сдох, мучаясь до последней минуты. Хочу, чтоб ты исчез бесследно, чтобы тебя поглотила земля, и если мы все же воскреснем, то я и тогда не хочу тебя видеть больше! Ангеле стало страшно, из глаз ее капали слезы. Вельтнер готов был ударить ее: чего она тут теряет время, а эти вороны гладят ее и успокаивают. Петер стукнул клювом по колокольчику; в авоське у Ангелы было персиковое варенье. Я все еще стояла в дверях, рядом с Дюрицей; руки мои только что ледяные, вдруг вспотели. «Только жена», - сказал Вельтнер. Что ж, пусть она идет, Ангела, которая воспитывает сорок восемь детей, милая Ангела, мать человечества, пусть идет, чтобы стать свидетельницей твоего последнего вздоха! По крайней мере, и Рамочаи успокоится, ты не будешь в одиночестве. Будь он проклят, и ты вместе с ним, пусть будет страшной твоя смерть, задыхайся, бейся в муках, колоти руками воздух от боли, как мой отец; я согласна: пусть будет тот свет - лишь бы ты горел в чистилище до скончания времен… но ведь ты не веришь в чистилище даже в своей вере - а уж в моей!…
Вельтнер и та живая картина в коридоре - все словно ждали чего-то; даже цветы, хилые аспарагусы, словно к чему-то прислушивались. Ждала и я, ждала, чтоб ты умер наконец и все кончилось. Только скажи, кто гнал тебя к портному, чтоб у тебя был хоть один нормальный пиджак, кто водил к врачу, когда ты болел, кто посылал тебя в магазин, когда у твоей рубашки манжеты обтрепывались до неприличия, с кем ты спал, кто выслушивал, как ты провел день, перед кем ты проклял однажды день, когда появился на свет, с кем обсуждал каждую свою написанную строчку?
«Это вас зовут Эстер?» - спросил Вельтнер Ангелу. Тогда я оттолкнула с пути и его и Ангелу и рванула дверь.
19
Невдалеке что-то блестит. Десять филлеров. Монетка втоптана была в землю, дождь вымыл ее на свет божий. Наверное, какой-нибудь мальчишка положил ее на трамвайный рельс: она расплющилась, знаков почти не видно. Дома, в детстве, ребята просверливали такие монеты и вешали на шнурке на шею; только я откладывала их и потом ими расплачивалась в хлебной лавке: дядя Чак плохо видел. Ангела никогда не умела обращаться с деньгами; Ангела до сих пор не понимает, в чем различие между пенге и форинтом.
Шел снег; я смотрела на крутящиеся снежинки, а не на тебя, стоящего с медвежьей маской на голове, и думала о том, что в детском доме вчера было слишком жарко. Теперь ты можешь уйти от Ангелы, сказал ты, вчерашний день был нужен, чтобы убедиться: что-то ей останется, какая-то иллюзия дома, когда ты уйдешь от нее. Эти сорок восемь сирот, детдом, эта работа, которую она так любит, - все это как-нибудь поможет ей перенести удар. Ведь Ангела одна не сможет жить, Ангела рассыплется, если о ней не заботиться, если никто не будет ее любить и лелеять. Я сняла с твоей головы медвежью маску, надела на себя; из-под нее болтались мои косички. Я села на ковер и снизу смотрела на тебя; за твоей спиной, в окне, кружился снег, а перед тобой сидела я, в брюках, с красной лентой в волосах и без лица - на тебя преданными и глупыми глазами смотрел медведь, и лишь в щелях его глаз виднелись мои глаза, но они ничего тебе не говорили; медведь смотрел точь-в-точь как любой другой зверь.
Ангела знает, что такое идеология, слышала я под маской твои слова, - но она не может самостоятельно заполнить бланк прописки, и ты каждый раз составляешь за нее квартальный план, потому что Ангела не умеет ни планировать, ни определять проценты, а когда подходит срок финансового отчета, то и отчет всегда: и прежде и сейчас - приходится писать тебе; видимо, придется писать и впредь, когда твоей женой давным-давно уже буду я. Ты смеялся и курил, голос у тебя был таким, словно ты говорил о милом и беспомощном ребенке. Я же кивала головой и урчала по-медвежьи, для большей убедительности надев еще и лапы; и в то время как, прижимая лапы к груди и кланяясь до земли, благодарила тебя за то, что ты попросил моей руки, - думала, что ведь я о том как раз и мечтаю, чтобы Ангела рассыпалась, превратилась в пыль, чтобы она научилась заполнять бланки, писать отчеты, таскать уголь, голодать, спасаться бегством, - делать все то, что может любой человек, и еще я хочу, чтобы Ангела сгинула и чтобы я даже не слышала о ней больше, будто ее никогда не было.