Шрифт:
Ближайшими друзьями родителей в муромской жизни стали супруги Дёмины. Уже упомянутая литераторша Мария, в честь которой меня назвали, и её муж, Григорий Никитич, секретарь райкома партии, умный, весёлый и сентиментальный человек. Когда выпадало свободное время, он забирал моего маленького брата и отправлял маму с папой в кино.
В 1958-м, после Фестиваля молодёжи и студентов, началась эпидемия полиомиелита. Во всём доме, который в Муроме назывался «генеральским», я оказалась единственным ребёнком, получившим «остаточные явления полиомиелита». Я была розовым годовалым пупсом, когда, проснувшись утром, не смогла встать на ноги. Меня ставили, я падала, меня снова ставили, я снова падала.
Увезя меня в Москву, мама писала: «Машеньке делают уколы. Всё переносит как взрослая. Очень плохо кушает. Лежим в боксе, общаемся с другими детьми через стекло. У меня депрессия, а Маше всегда весело, смотрит на дверь и говорит «папа» с самыми нежными интонациями. Волнуюсь, как там вы справляетесь с хозяйством и Серёжей (брат ходит в детский сад, у него есть няня, приехали помогать бабушка Ханна и дед Илья, но мама в каждом письме просит, чтоб взяли ещё домработницу, и советует кандидатуры)?
Перед тем, как забрать в санаторий для укрепления нервной системы, маме велели насильственно оторвать меня от груди. Длинное письмо про то, как во время этой акции рыдаю я и рыдает она. Таковы советские педиатрические способы укрепления нервной системы.
Все родственники, включая медицинских работников среди них, отказали маме в жилье, панически боясь моего полиомиелита, который давно прошёл. Мама осталась на улице в родной столице. «Все шарахаются от меня как от прокажённой», — писала она отцу.
Пустила к себе подруга. А я, полуторагодовалая, попала в санаторий, о чём мама писала: «У Маши общительный характер и милая мордочка с ямочками, ей везде особое внимание. Попав в санаторий, она объявила голодовку, стали кормить насильно, началась рвота. Нервничать ей нельзя, а она три дня рыдает не переставая. Главврач хотела её выписать, а потом лично целый день кормила с ложки, и Маша пошла на мировую. Я видела её в окно, она бледная и грустная».
До пяти лет мама переправляла меня из больниц в санатории, из санаториев в больницы, постепенно сживаясь с ролью матери непоправимо больного ребёнка, которую быстро начала переигрывать.
В 1962-м отца неожиданно демобилизовали по хрущёвской реформе и скоропостижно умерла бабушка Ханна. После смерти бабушки у мамы был такой стресс, что она много лет не могла ездить на общественном транспорте. Сорокалетняя замужняя женщина, имеющая двух детей, она неадекватно повела себя в этом испытании судьбы. И, потеряв ограничитель свободы в виде мамы, для психического баланса построила пространственные ограничения сама. У Битова это называется: «Шея мёрзнет без ошейника». Мама назначила себя сердечницей и, при совершенно здоровом сердце, начала «умирать» при малейшей нагрузке и особенно при малейшем сопротивлении мужа и детей её воле. Всё детство я наблюдала маму лежащей, держащейся за сердце или пугающей этим.
Вместо того, чтобы поддержать отца и помочь ему вытянуть семью, она стала третьим ребёнком. Прежде решения за неё принимала бабушка, и теперь, оставшись самостоятельной, мама не знала, что делать со свободой. Ей было некуда себя деть, и она выстроила эмоциональную жизнь вокруг своих псевдоболезней. «Больное сердце» закончилось, когда в двадцать лет, родив близнецов и подыхая от перегрузки, я жёстко отказалась выполнять какое-то её распоряжение. Она «легла умирать», вызвали «скорую», приехал молодой врач, сделал кардиограмму, посмотрел на меня, всё понял и сказал: «Как вам не стыдно! Посмотрите, в каком состоянии ваша дочь. У вас сердце, как у спортсмена».
После его ухода мама кричала: «Я позвоню в райздрав! Я лишу его диплома!». Потом встала и тихо начала мне помогать. Тьфу-тьфу-тьфу, моим сыновьям двадцать лет, за это время ни одной «скорой» по поводу сердца к нам больше не приезжало.
Возвращение в Москву, на Арбат не вернуло её в роль «работающей женщины». Новая квартира в районе улицы Лобачевского тем более — мама перенесла сюда всю логику муромской жизни, только без прежних денег, нянь и домработниц. Ни я, ни брат не нуждались в ежедневной опёке, я даже ходила на продлёнку. Все женщины вокруг работали, но мама сочинила, что дисквалифицирована как специалист, а на курсы переквалификации пойти не может, потому что не может ездить на транспорте.
Ей было скучно, она не была талантлива как домохозяйка и не загружала себя бытом. Всё время и всю бешеную энергию мама тратила на общение и боление. Какие-то тучи приятелей и приятельниц, которых она опекала, селила к нам, ощущая себя благотворительницей, совершенно не занимаясь при этом собственными детьми.
Ни я, ни брат не ходили ни в один кружок с её подачи, не получали ничего сверх школьной программы, хотя все интеллигентные семьи заботились о будущем детей с первого класса. Её, в общем, и учёба не особо волновала. Она гасила неприятности с поведением брата за счёт своего обаяния и приятельских отношений с директором школы. Со мной и неприятностей не было. Правда, последний раз я принесла грамоту отличницы в четвёртом классе — я старалась для неё, но увидела, что ей всё равно.