Шрифт:
Она помнит, что в ту ночь так и не сомкнула глаз. Ей было тревожно и грустно. Больше всего она страдала от собственного бессилия. История Софи заставила ее понять, что ничье сопротивление — ни ее самой, ни матери, ни бабушки, ни отца — всем ужасам, зверствам, лицемерию, безумию и извращениям последних лет не имеет абсолютно никакого значения. Оно не выходит за пределы пассивности и тихого примирения с судьбой. И ничего не дает другим людям. Потому что все они, как и те, кто разделял их взгляды, повторяли, что ничего нельзя сделать. Все бессмысленно, никто ничего не заметит, а их слишком мало. Это как укус пираньи. Маленькой, безобидной рыбки. Безобидной, пока она одна, но смертельно опасной, когда она кусает вместе с тысячами других, вьющихся вокруг жертвы. Но для этого одна из пираний должна рискнуть и укусить первой. Чтобы появилась кровь, запах которой тут же привлечет остальных. Софи Шолль, в отличие от нее, не смирилась. Она разгадала этот эффект пираньи и... погибла. Она не побоялась пожертвовать жизнью.
Однако эта жертва ни к чему не привела. Нет, неправда! Ведь даже то, что она сейчас об этом думает, хоть и не особенно, наверное, важный, кое-что значит. Придет время — она верила в это, — и все немцы узнают о Софи, ужаснутся и устыдятся настолько, что назовут ее именем школы, поставят ей памятники. Так и будет. Она верила в это...
Теперь, после того как она узнала о героическом сопротивлении Шоллей, иначе стали выглядеть бесконечно повторявшиеся Геббельсом летом прошлого года сообщения о неудачном покушении на фюрера в его самом засекреченном убежище «Волчье логово». Она помнила, как в конце июля сорок четвертого года только и жила этими сообщениями. Чем чаще и презрительнее Штауффенберга, организатора покушения, называли «подлым предателем народа и фюрера, вероломной гнидой в мундире офицера вермахта», тем больше она им восхищалась. Мать совершенно не разделяла такого восторга. Она считала, что потомок аристократического рода, граф, полковник Клаус фон Штауффенберг — обычный, как она это сформулировала, «путчист». Самовлюбленный эгоцентрист. И уверяла, что Штауффенберг никогда не скрывал своего крайнего шовинизма и восторгался военными успехами рейха. Ему необходимо было являть собой образец преданности нацизму, чтобы в столь молодом возрасте получить звание полковника и право сидеть за одним столом с Гитлером в самом секретном, самом охраняемом бункере — ставке. То, на что отважился граф Штауффенберг и объединившиеся вокруг него офицеры, не было героизмом. Это была обычная, «до обидного провальная» — как выразилась мать — попытка дворцового переворота с целью отстранить от власти теряющего доверие народа Гитлера и заменить его кем-то другим. Кем-то, кто не обязательно будет лучше, скорее, окажется даже хуже своего предшественника. Потому что это будет новый, еще «голодный» игрок, и он будет стремиться как можно скорее добиться убедительных успехов на пути к «окончательной победе тысячелетнего Рейха». Штауффенберг совсем не герой, считала мать, он точно такой же нацистский преступник, как и Гитлер. Она помнила, как в конце их бурной ссоры на эту тему мать добавила: «Если бы папа был жив, он сказал бы тебе то же самое, только был бы при этом спокойнее и убедительнее».
Она осознала, что была такой же трусихой, как и он. Радость от его подарка, необыкновенное упоение его музыкой, чувство блаженства и удовольствия во время «купания», возбуждение от беседы с ним исчезли без следа. Сейчас она ощущала пустоту и разочарование в самой себе. У нее это всегда вызывало тревогу и страх. И бессонницу.
Она осторожно, не желая его будить, выскользнула из-под одеяла. Босиком подошла к отверстию ведущего в склеп тоннеля. Уселась на землю, прислонившись спиной к еще теплой чугунной печке. Она тосковала по матери. Ей так сильно хотелось, чтобы та была рядом! Она мечтала прижаться к матери и говорить с ней, расспрашивать ее, рассказывать о себе и плакать. Этой бессонной ночью, впервые после смерти матери, она почувствовала себя маленьким осиротевшим ребенком. Беспомощным, забытым, брошеным. Она закрыла глаза, прикурила сигарету. Она не выносила взглядов пустых глазниц этих ужасных черепов. В слабом свете зажженной спички они были похожи на оскальпированных и тщательно освежеванных персонажей рисунков Дюрера. Сейчас они пугали ее даже больше, чем в свете свечей или дневном полумраке склепа. Через несколько минут она вернулась и укрыла его тулупом. Он не спал. Прижал ее к себе и поцеловал в лоб.
— Мы поедем в Кельн. Когда захочешь, — прошептал он ей на ухо.
Какая радость! Церковные колокола. Как когда-то...
Она умылась ледяной водой из таза. Стянула резинкой волосы. Смазала губы топленым салом. Вытащила фотоаппарат. У нее оставались еще три кадра. Сегодняшний день этого стоил...
Колокола звонили не переставая. В какой-то момент она подумала, что этот набат не похож на призыв к молитве. Он звучал скорее как сигнал тревоги. Она взглянула на часы. Без четверти одиннадцать. Колокола били уже более получаса. Она подошла к нему.
— Вставай. Вставай немедленно! В городе что-то происходит. Мне кажется, что-то случилось...
Он вскочил на ноги. Выпил воды из кружки, стоявшей рядом с тазом. Надел шинель. Они выбрались наружу. Пошли в сторону Ратушной площади. Добрались до гостиницы на Прагерштрассе. Это было единственное здание, которое каким-то чудом пережило бомбардировку почти без повреждений. Они миновали сожженный дотла центральный вокзал. И услышали стук колес проезжавших поездов. Это было для них более чем невероятно. Подумать только, спустя два дня после страшных налетов через Дрезден шли, один за другим, военные эшелоны — на восток. Что за странные обстоятельства заставили американцев и англичан сбрасывать бомбы на детские сады, ясли и больницы и не попадать по железнодорожным путям...
Перед ними были руины «Реннера». До тринадцатого февраля это был самый большой дрезденский универмаг. Ратушная площадь была оцеплена гестапо. Колокола все звонили. Она почувствовала запах бензина. Из военного грузовика до нее донесся усиленный мегафоном хриплый лающий голос: «По распоряжению гауляйтера Дрездена Мартина Мучмана, во избежание вспышки инфекционных заболеваний в городе тела погибших, находящиеся на площади, должны быть кремированы. Всем гражданам в соответствии с распоряжением следует...»
Она не стала слушать дальше. Посмотрела на площадь. На высокую, доходившую до уровня третьего этажа пирамиду тел карабкались солдаты. И поливали ее бензином из канистр. Потом они спустились вниз и быстрым шагом удалились в сторону покрытой сажей стены Кройцкирхе. Среди мужчин, стоявших в шеренге под стеной церкви, она узнала офицера с моноклем. Он наклонился и сигаретой поджег бикфордов шнур, вдоль которого побежали искры. Через мгновение они услышали грохот взрыва, и желто-оранжевая стена пламени заслонила пирамиду.
Они стояли, прижавшись друг к другу. Иногда она отрывала голову от его плеча и поглядывала на площадь. Когда над пирамидой стал подниматься сначала серый, а потом черный дым, она отпустила его и потеряла сознание.
Поздно вечером, перед заходом солнца они вернулись в склеп. Запаковали вещи, какие смогли уместиться в ее чемодане и его брезентовом рюкзаке. Собрали свечи, в два ситцевых мешка сложили снедь, что хранилась в прикрытой соломой и камнями яме наверху, у входа в тоннель, — это был их холодильник. Кусками плотной бумаги обернули бутылки с водкой и вином. Когда они собрались выйти из склепа, была уже полночь.