Шрифт:
— Вы не могли бы повторить свой вопрос? — сказал проктор. — На задних партах, наверно, не все расслышали.
— Ну, если я правильно поняла доктора Оренгольда, первый круг — это для некрещеных. Для тех, кто не сделал ничего плохого, только родился слишком рано.
— Именно так.
— По-моему, это нечестно.
— Да?
— В смысле, я вот тоже некрещеная.
— И я, — отозвался проктор.
— Значит, по Данте, мы оба отправимся в ад.
— Да, похоже, что так.
— Но это нечестно! — поднялось до визга нытье.
В классе кто-то гоготал, кто-то уже собирался вставать.
— Пишем проверочную, — поднял руку проктор. Берти издал стон, самым первым.
— Ну, в смысле, — не сдавалась Покахонтас, — если вообще кто-то виноват, что рождаются так, а не иначе, то скорее уж Бог.
— Хороший вопрос, — произнес проктор. — Не уверен, правда, что на него можно ответить. Пожалуйста, сядьте. Пишем короткую проверочную.
Двое старост, уже в годах, принялись раздавать маркеры и опросные бланки.
Нехорошие ощущения Берги конкретизировались, и оттого, что беда теперь общая, ему стало полегче.
Свет померк, и на экране загорелся первый вопрос:
“1. Данте Алигьери родился в — (а) 1300 г. ; (б) 1265 г. ; (в) 1625 г. ; (г) Дата неизвестна”.
Покахонтас, сучья морда, строчила как заведенная. Когда ж он родился, Данте этот хренов? Он помнил, что записал дату в тетрадку, не помнил только, что это была за дата. Он поднял взгляд на экран, но там уже высветился второй вопрос. Он нацарапал крестик в квадратике (в), потом стер, смутно подозревая, что выбрал неудачно; в конце концов все равно пометил (в).
На экране был четвертый вопрос. Выбрать предлагалось из имен, которые ничего ему не говорили, а вопрос был хрен проссышь. С отвращением он проставил всюду (в) и отнес листок старосте у дверей — который в любом случае не выпустил бы его, пока не сдаст проверочную. Он стоял и хмуро глядел на остальных тупых ослов, царапавших на опросных листах свои неверные ответы.
Прозвенел звонок. Все вздохнули с облегчением.
Дом 334 по 11-й восточной стрит входил в число двадцати жилых комплексов — ни один не одинаковый, но все похожие — построенных в изобильные восьмидесятые, до Уплотнения, в рамках первой федеральной программы-минимум. Алюминиевый флагшток и бетонный барельеф с изображением адреса украшали главный вход сразу за Первой авеню; это была единственная на все здание декоративная деталь. Как-то ночью много лет назад Совет жильцов в виде протеста умудрился отбить фрагмент монолитной “четверки”, но, в общем и целом (не считая деревьев и помпезных магазинных витрин, которые и в лучшее-то время служили скорее для показухи), первые описания, помещенные некогда в “Таймс”, до сих пор соответствовали истине. С точки зрения архитектуры, 334-й пребывал наравне с пирамидами — устарел совсем чуть-чуть и не одряхлел ни капельки.
Под его кожей из стекла и желтого кирпича в восьмиста двенадцати квартирах (по сорок на этаж плюс двенадцать в цокольном этаже, за магазинами) обитало около трех тысяч человек (но это не считая временных жильцов), что всего процентов на тридцать с небольшим превышало первоначальную расчетную норму Агентства — 2250. Так что, если быть реалистами, и в этом отношении дело обстояло, можно сказать, сравнительно удачно. Несомненно, многие с радостью согласились бы поселиться где-нибудь и похуже; особенно когда пребываешь — а Берти Лудд пребывал — в статусе временного.
В данный момент, в полвосьмого вечера в четверг, Берти временно пребывал на лестничной площадке шестнадцатого этажа, двумя этажами ниже квартиры Хольтов. Отца Милли не было дома, да и в любом случае в гости Берти не приглашали, вот он и сидел, отмораживал задницу и слушал, как кто-то орет на кого-то еще по поводу денег или секса (“Деньги или секс” было коронной строчкой в каком-то комедийном сериале, который Милли вечно ему воспроизводила. “Копни поглубже — и это всегда будут деньги или секс”. Блевотно.). Тем временем кто-то еще третий требовал, чтобы они заткнулись, а далеко и безостановочно, словно кружащий над парком самолет, убивали младенца. “Это любовь, — пело радио. — Это любовь. Осколки сердец. Без нее не жилец”. Хит номер три по всей стране. Целый день песенка крутилась у Берти в голове, всю неделю.
До Милли он никогда не верил, что любовь — сложнее там или ужаснее, чем просто сунь-вынь. Даже первые месяц-другой с Милли ни о чем, кроме обычного сунь-вынь, разве что со знаком качества, речь не шла. Но теперь любая дебильная песенка по радио, даже иногда рекламные ролики, казалось, рвут его в кусочки.
Песня вырубилась, вопли утихли, и Берти услышал снизу медленные шаги. Только б это была Милли. Шаги выбивали по ступеням характерную резкую медленную дробь женских туфелек на низком каблуке, и в горле его образовался ком — любви, страха, боли, чего угодно, но не счастья. Если это Милли, что он ей скажет? А если — не дай-то Бог — нет…
Он раскрыл учебник и притворился, что читает, вымазав страницу какой-то дрянью, в которую вляпался, когда пытался раскрыть люк мусоропровода. Он обтер ладони о штаны.
Это была не Милли. Какая-то старая дама с полной сумкой продуктов; остановилась на пролет ниже, облокотилась о перила и, выдохнув “уф”, поставила сумку на ступеньки. Из угла рта у нее торчала палочка оралина с призовым кнопарем — замысловатой мандалой, которая при каждом движении дамы беспорядочно вращалась, словно разладившиеся часы. Дама подняла взгляд на Берти; тот же мрачно пялился на репродукцию давидовской “Смерти Сократа” у себя в учебнике. Дряблые губы изобразили подобие улыбки.