Шрифт:
Уже известно, что, когда пустая бочка едет, она громче гремит. Мы не можем, конечно, не видеть и не понимать, что это сказано ради благословения грядущего. Здесь нет того преступного геростратизма по отношению к Софии футуристов с почти вчерашней волчьею мудростью* века по акафистам* Ницше*, но все же это сказано без всякого внутреннего оправдания, с одним лишь чахоточным указанием на то, что идет «завтра», и на то, что «мы будем сыты».*
Тот, кто чувствует, что где-то есть Америка, и только лишь чувствует, не стараясь и не зная, с каких сторон опустить на нее свои стопы, еще далек от тени Колумба.* Он только лишь слабый луч брезжущего в туман, как соломенный сноп, солнца, того солнца, которое сходит во ад, родив избавление.* Он даже и не предтеча, потому что в предтече уже есть петли, которые могут связать. Но до того лассо, которое сверкает в смуглой руке духовного тодаса, далеко и предтече, и потому все, что явлено нам в этих сборниках, есть лишь слабый звук показавшейся из чрева пространства головы младенца. Конечно, никто не может не приветствовать первых шагов ребенка, но никто и не может сдержать улыбки, когда этот ребенок, неуверенно и робко ступая, качается во все стороны и ищет инстинктивно опоры в воздухе. Посмотрите, какая дрожь в слабом тельце Ивана Морозова. Этот ребеночек качается во все стороны, как василек во ржи. Вглядитесь, как заплетаются его ноги строф:
Повеяло грустью холодной в ненастные дни листопада*,И чуткую душу тревожит природы тоскующий лик,Не слышно пленительных песен в кустах бесприютного сада,И тополь, как нищий бездомный, к окну сиротливо приник.Здесь он путает левую ногу с правой, здесь спайка стиха от младенческой гибкости выделывает какой-то пятки ломающий танец. Поставьте вторую строку на место третьей и третью на место второй, получается стихотворение совершенно с другой инструментовкой:
Повеяло грустью холодной в ненастные дни листопада,Не слышно пленительных песен в кустах бесприютного сада,И чуткую душу тревожит природы тоскующий лик,И тополь, как нищий бездомный, к окну сиротливо приник.Этого даже нельзя придумать нарочно. Такая шаткость строк похожа на сосну с корнями вверх, и все же мысль остается почти неизменной. Конечно, это только от бледности ее, оттого, что мысль как мысль здесь и не ночевала. Здесь одни лишь избитые, засохшие цветы фонографических определений, даже и не узор. Но узоры у некоторых, как, например, у Кондратия Худякова, попадаются иногда довольно красивые и свежестью своей не уступают вырисовке многих современных мастеров:
Бабушка вздула светильню*,Ловит в одежине блох.— Бабушка, кто самый сильныйВ свете? — Сильнее всех Бог!..Лепится кошкой проворнойНа стену тень от огня.— Бабушка, кто это черныйСмотрит в окно на меня?…Но, увы, это только узор. Того масла, которое теплит душу огнем более крепких поэтических откровений, нет и у Худякова. Он только лишь слабым крючком вывел первоначальную линию того орнамента, который учит уста провожать слова с помазанием.
Творчество не есть отображение и потому так далеко отходит от искусства, в корне которого («искус») — отображение обстающего нас. Искусство — Антика*; оно живет тогда, когда линии уже все выисканы, а творчество живет в искании их.
Созидателям нового храма не мешало бы это знать, чтоб не пойти по ложным следам и дать лишь закрепление нового на земле быта. В мире важно предугадать пришествие нового откровения*, и мы ценим на земле не то, «что есть», а «как будет».
Вот поэтому-то так и мил ярким звеном выделяющийся из всей этой пролетарской группы Михаил Герасимов, ярко бросающий из плоти своей песню не внешнего пролетария, а того самого, который в коробке мускулов скрыт под определением «я» и напоен мудростью родной ему заводи железа.
А здесь на согнутые спины*Взвалили уголь, шлак и сталь.О, если б как в волнах дельфины,Без кочегарок и турбины,Умчаться в заревую даль!К сожалению, представлен Герасимов в этом последнем сборнике весьма мало. Такие строки, как, например:
На плащанице звездных гроздий*Лежит луны холодный труп,И, как заржавленные гвозди,Вонзились в небо сотни труб,напечатанные в «Заводе огнекрылом», обещают в нем поэта весьма и весьма не средней величины среди своих собратий.
Художественная проза сборников, увы, не заслуживает почти никакого внимания. Повесть «Вольница»*. Какой-то мутный и бесформенный лепет приемов Потехина* и Засодимского*, а мелкие рассказы* — не то лирические силуэты, не то просто анекдоты из неприглядной и неприбранной жизни, где все лежит не на своем месте, где люди и вещи светят почти одним светом.