Шрифт:
— А он никогда тебе не предлагал переспать с ним?
Роже от удивления широко открыл глаза, в невинность которых полицейские были вынуждены поверить.
— Спать с ним? Зачем?
— Он никогда ничего с тобой не делал?
— Как это делал? Нет.
Он продолжал спокойно смотреть на смущенных полицейских своим ясным взглядом.
— А вот так, за ширинку, он никогда тебя не трогал?
— Никогда.
От него невозможно было добиться, кого же все-таки на самом деле любил Жиль. Он был еще ребенком, и его детское воображение было глубоко потрясено случившимся. Преступление погрузило его в мир сильных страстей, а развязка драмы еще больше привязала к Жилю, без которого этой драмы просто не существовало. Но с преступником его связывало нечто гораздо более глубокое и серьезное — любовь. И от того, что Роже пытался обмануть полицию, любовь только усиливалась. Любовь позволяла ему чувствовать себя увереннее, и если сначала он обманул полицию просто для того, чтобы защитить себя и свою мечту, то очень скоро он понял, что, выступив против полиции, он невольно встал на сторону Жиля. Великолепие Жиля (из-за совершенного убийства и последующего исчезновения) достигло апогея, и, стараясь приблизиться к нему, Роже притворялся изо всех сил. Тень Жиля лежала у его ног, как собака. Роже захотелось поставить на него ногу. В душе ему было жаль, что тот убежал, а он сам не сопровождал его, как посланник и свидетель невидимого Бога. Ему хотелось, чтоб хотя бы тень покачнулась, вытянулась и дотянулась от Жиля до него. Очень быстро он обнаружил коварство любви, в которой незаметно все больше и больше запутывался. Чем изворотливее он себя вел, тем более невинным казался и тем более чистым и невинным он был на самом деле в своей любви и в своем сознании этой любви к Жилю. К утру его освободили. В полиции пришли к выводу, что Жиль является опасным сумасшедшим садистом. Его снова стали искать по всей Франции. В старинной морской каторжной тюрьме Жиль не чувствовал себя по-настоящему одиноким. Он чувствовал себя таким только в толпе, когда, как затравленный зверь, он ощущал, что раздувается и все его члены разбухают и предательски увеличиваются. В каторжной тюрьме, из которой он не мог выйти, уверенность в том, что его не найдут, приглушала его тоску. Жиль жил жизнью, полной всевозможных лишений, но эта жизнь не была фальшивой. Ему не хватало еды. Он был постоянно голоден. Вот уже три дня, как он прятался, с ужасом вспоминаля совершенное им преступление. Его сны были так же ужасны, как и пробуждение. Крысы его пугали, но иногда он ловил себя на мысли, что готов поймать одну из них и съесть прямо сырой. Протрезвление наступило почти сразу же, и ему открылась бессмысленность содеянного им. Он даже почувствовал к Тео какую-то нежность. Он вспомнил его первоначальную чуткость, стаканы выпитого вместе белого и мысленно попросил у него прощения. От терзавших его угрызений совести ему еще больше хотелось есть. Наконец он вспомнил и о своих стариках. Газеты и полиция, конечно, сообщили им обо всем. Что стало с его матерью? С его отцом? Они ведь тоже рабочие. Отец — каменщик. Что мог подумать он о своем сыне, который в приступе любовной горячки убил своего товарища? А одноклассники? Жиль спал на камнях. На свою одежду — рубашку, брюки и куртку — он мало обращал внимания, и когда приседал на корточки, она распахивалась сама собой, и Жиль машинально, нежно и почти сладострастно — но сладострастно не в эротическом смысле — проводил пальцем по своим чувствительным выступам плоти, которые ему представлялись бледно-розовыми и которые однажды напомнили ему о том, что он мужчина, и помешали Тео его трахнуть. Эти геморроидальные шишки и теперь преданно служили ему, напоминая ту сцену и укрепляя его в сознании, что он существует, а Тео, наверное, уже похоронили. На работу ребята не пошли. Скинулись на венок.
Венок для Жиля. Это хоронили Жиля. Он скорчился, сжался в углу у стены, обхватив руками колени. Иногда он ходил, но очень тихо, с опаской, осторожно держась за стену, как барон Франк, по сложному переплетению цепей, тянувшихся от шеи до запястий и талии, а от щиколоток — к камням стены. Он осторожно тащил этот невидимый тяжелый металл, невольно удивляясь тому, что одежда на нем почти не держится, брюки у бедер и рукава куртки необходимо было подколоть. Кроме того, он старался ходить потише, потому что боялся, что малейшее дуновение от слишком быстрых шагов может потревожить привидения, которые поднимутся снаружи и, надув свои паруса, двинутся на него со всех сторон. Призрак был у него под ногами. Жилю хотелось раздавить его, растоптать своими тяжелыми шагами. Он ощущал присутствие призрака во всех своих членах. Жилю необходимо было его задушить, поэтому он старался двигаться как можно медленнее, ибо слишком резкий поворот может его потревожить и тогда у головы Жиля взметнется белое или черное крыло, а к самому его уху склонится невидимая бесформенная голова и начнет бормотать громовым голосом самые страшные проклятья. Призрак притаился в нем, и Жиль не должен был выпускать его наружу. Зря он убил Тео. Убитый человек может быть реальнее и опаснее, чем живой. За все это время Жиль ни разу не вспомнил о Роже, который только о нем и думал. Ему никак не удавалось восстановить в своей памяти обстоятельства происшедшей драмы. Он знал, что убил — и убил Тео — но был ли это Тео? Умер ли он? Жилю необходимо было самому спросить его: «Ты действительно Тео?» И если бы тот ответил утвердительно, он бы испытал огромное облегчение, хотя на самом деле в этом нельзя было быть до конца уверенным. Призрак мог ответить так нарочно, из хитрости, желая убедить Жиля в совершении бессмысленного преступления. Такой тип, как Тео, мог испытывать к Жилю и метафизическую ненависть. Иногда, вспоминая тысячи крошечных морщин на коже и нежные складки губ своей жертвы, Жиль немного успокаивался. А потом вдруг его начинало трясти от страха. Он совершил преступление, которое даже не принесло ему денег. Ни сантима. Это преступление было пустым, как ведро. Это была ошибка. Жиль мучительно думал, как же ее теперь исправить. Сперва, скорчившись в углу между сырых камней и опустив голову, он пытался разрушить свой поступок, расчленив его на несколько составляющих его действий, каждое из которых было абсолютно безобидно. Открыть дверь? Каждый может открыть дверь. Взять бутылку? Можно. Разбить бутылку? Можно. Приставить режущие края к горлу? Это тоже не так страшно. Нажать? Еще сильнее? И это не так страшно. Выпустить немного крови? Можно. Еще немного крови, еще немного?.. Все преступление могло быть сведено к нескольким составляющим, в которых терялась неуловимая грань, отделяющая дозволенное от недозволенного, но стоит ее переступить, как от этого уже не отвяжешься: убийство было совершено. Жиль постарался уменьшить свое преступление, сделать его вполне допустимым. Он мысленно сосредоточился в точке, отделяющей «еще можно» от «уже слишком поздно». Но он не мог ответить на вопрос: «Зачем мне было убивать Тео?» Это убийство было бессмысленно, оно было ошибкой, и эту ошибку уже нельзя было исправить. Оставив попытки сгладить свое преступление, Жиль начал думать именно об этом. Довольно быстро все посторонние мысли и воспоминания о его прошлой жизни отступили, и им полностью завладела новая идея — чтобы исправить это бесполезное преступление, нужно было совершить еще одно, такое же, но уже осмысленное. Преступление, которое принесло бы ему богатство и сделало бы предыдущее необходимым (как предваряющий акт) для его осуществления. Кого он собирался убить теперь? Богатых людей он не знал, это понятно. Значит, ему нужно было отправиться на поезде в Ренн или, может быть, даже в Париж, где богачи прогуливаются по улицам и с нетерпением ждут, чтобы грабитель их прикончил. Это предназначение богачей, их добровольное ожидание убийства не давало покоя Жилю. Он был уверен, что в больших городах богачи только того и ждут, чтобы преступник убил и ограбил их. А здесь, в этой дыре, в этой камере, он должен был изнывать под тяжестью своего первого бессмысленного убийства. Несколько раз у него промелькнуло желание сдаться полиции. Но он с детства испытывал страх перед жандармами и их мрачной униформой. Он боялся, что его сразу же отправят на гильотину. Он с нежностью вспоминал свою мать и мысленно просил у нее прощения. Он снова вернулся в свою юность, в то время, когда он еще работал подмастерьем вместе с отцом, а потом уже самостоятельно, на южных стройках. Каждая деталь его прошлой жизни теперь обретала смысл и указывала на то, что ему всегда была уготована трагическая судьба. Ему не стоило большого труда убедить себя в том, что и каменщиком он стал лишь затем, чтобы совершить убийство. Страх перед этим актом — так же как и перед своей необычной судьбой — заставлял его напрягать свое сознание, углубляться в себя, иными словами, думать. Отчаяние вынуждало Жиля глубже познавать самого себя. Сперва ему представилось следующее: глядя на море из каторжной тюрьмы, он вдруг почувствовал себя так далеко ото всех, как если бы внезапно перенесся в Грецию, на вершину скалы, и размышлял там, сидя на корточках и глядя на Эгейское море. Его отшельничество заставило его воспринимать внешний мир и окружающие предметы как нечто враждебное ему, отчего между ним и этими предметами в конце концов установились довольно сложные отношения. Он размышлял. Он казался сам себе великим, очень великим, потому что он противостоял миру. И прежде всего Марио, дежурства которого все больше становились похожи на апокалиптические бдения. Неспособность арестовать Жиля Тюрко, обнаружить место, где тот прячется, и связь, наличие которой между двумя убийствами он смутно чувствовал, вызывали у полицейского легкое недомогание, которое каким-то мистическим образом связывалось в его сознании и с угрозой Тони. Когда Дэдэ, так ничего толком и не узнав, вернулся, Марио овладела такая тоска, что, выйдя из комнаты парнишки, он невольно на мгновение задержался на лестнице. Дэдэ заметил это легкое колебание и сказал:
— Во всяком случае, тебе бояться нечего. Он не решится.
Марио с трудом удержался, чтобы не выругаться. Он специально пришел один, без своего напарника (молодого полицейского, увидев которого Дэдэ восторженно воскликнул: «Вдвоем вы составляете прекрасную пару». В глазах мальчишки он был чем-то вроде великолепного сексуального приложения), стараясь избавиться от стыда за пережитый им страх и в надежде окончательно заглушить своей храбростью опасность. Марио специально ходил по ночам в тумане, по самым безлюдным и удобным для преступлений улицам. Он шел уверенным шагом, засунув руки в карманы плаща или же на ходу неторопливо натягивая на пальцы коричневые кожаные перчатки. Этот простой жест позволял ему почувствовать связь с невидимым аппаратом полиции. Только в первый раз он отправился к ненавидевшим его докерам без револьвера, надеясь обезоружить их своим простодушным доверием, но уже на следующий день он взял с собой оружие, позволявшее ему чувствовать себя значительней и укреплявшее его веру в порядок, символом которого и является револьвер. Чтобы встретиться с Дэдэ, с этим малолетним стукачом, с наивным упорством пытавшимся разузнать, где же может состояться трибунал бандитов, собиравшихся судить полицейского, он незаметно писал на запотевшем стекле комиссариата название улицы задом наперед. Жиль же тем временем, пытаясь оправдать и узаконить свой поступок, заново проживал всю свою жизнь. Он рассуждал примерно так: «Если бы я не встретил Роже… если бы я не приехал в Брест… если бы… и т. д.» — и приходил к заключение, что хотя преступление и было делом его рук, в нем участвовало его тело и ему сопутствовали обстоятельства его жизни, все же, тем не менее, подлинная его причина находилась вне его.
Подобная трактовка преступления сделала его фатально неизбежным, что лишало Жиля возможности избавиться от него, каак бы ему этого ни хотелось. В конце концов однажды ночью он покинул тюрьму. Ему удалось дойти до дома Роже. Было совсем темно, к тому же все окутывал туман. Брест спал. Удачно обогнув наиболее опасные места и никого не встретив, Жиль вышел прямо к Рекувранс. Перед домом он в нерешительности остановился и стал думать, как сообщить Роже о том, что он пришел. Вдруг, сам не зная, удастся ли это, и в первый раз за последние три дня улыбнувшись, он начал тихо насвистывать:
Это веселый бандит, Его ничто не тревожит, Когда его голос звучит, Лягавый расплакаться может…На первом этаже тихо приоткрылось окно. Послышался шепот Роже:
— Жиль!
Жиль осторожно приблизился. У самой стены, подняв голову, он еще раз, но уже совсем тихо, просвистел ту же мелодию. Туман был слишком густым, и он не мог видеть Роже.
— Жиль, это ты?.. Это я, Роже.
— Выходи. Мне надо с тобой поговорить.
Роже осторожно закрыл окно. Через несколько мгновений дверь открылась. Он был в одной рубашке и босиком. Жиль бесшумно вошел.
— Говори тише, а то моя старуха иногда не спит. Полетта тоже.
— У тебя есть что-нибудь пожрать?
Они находились в большой комнате, где спала мать, и слышали ее дыхание. В темноте Роже схватил Жиля за руку и прошептал:
— Оставайся здесь, я схожу принесу.
Он тихонько сдвинул крышку ларя и вернулся с куском хлеба, который на ощупь вложил в руку стоявшего неподвижно посреди комнаты Жиля.
— Слышь, Роже, не хочешь завтра зайти ко мне?
— Куда?
Слова сливались с переходящим изо рта в рот дыханием.
— В каторжную тюрьму. Я там прячусь. Иди через ворота Арсенала. Вечером я буду тебя ждать. Смотри только, чтобы тебя не заметили.
— Ну, об этом можешь не волноваться, Жиль.
— Ничего не слышно? Легавые с тобой говорили?
— Да, но я ничего им не сказал.
Роже приблизился, схватил Жиля за руку и прошептал:
— Я клянусь тебе. Я приду.
Юный каменщик обнял мальчика и, ощутив его дыхание у себя на ресницах, был так взволнован, как если бы поцеловал его в щеки или в губы. Он сказал:
— До завтра.
Роже осторожно открыл дверь на улицу. Жиль вышел. На пороге он еще на мгновение задержал Роже и, после некоторого колебания, спросил его:
— Он загнулся?
— Завтра все расскажу.
В темноте их руки разжались, и Жиль крадущейся походкой, откусывая на ходу большие куски хлеба, снова вернулся в морскую тюрьму.