Шрифт:
— Скажите царю, чтобы он не отдавал города полякам.
Я понял, что это было продолжение бреда. По телу умирающего пробежала судорога. Вдруг меня поразил странный запах. Взгляд мой упал на знакомую склянку с присланным мною лекарством. Она была почти пуста. Я поднес склянку к своему носу и тотчас же почувствовал горьковатый запах цикуты. Ужасная мысль меня поразила. Однако я действовал достаточно рассудительно. Спокойным голосом, хотя сердце мое пылало от ужаса, я спросил тюремщика, уверен ли он в том, что им было передано узнику именно лекарство, присланное с моим слугой. Он ответил мне положительно. Звание царского лекаря разрешало мне действовать более решительно.
— Ты лжешь, негодный человек! — закричал я, будучи не в состоянии долее сдерживать своего гнева. Испуганный тюремщик попросил меня пройти с ним в его жилище, где он мне все объяснит. Жилище его оказалось тесной избой со стенами, увешанными множеством образов, и отделенной от тюрьмы большими сенями, в которых в это время громко храпели двое стражей. Когда мы очутились в избе, тюремщик сознался, что он по приказанию одного поляка подменил присланное мною лекарство другим. Поляк уверил тюремщика, что жидкость, которою он должен подменить мое лекарство, есть не что иное, как так называемое „приворотное зелье“, присланное одной знатной женщиной, любящей архитектора и боящейся, чтобы любовь узника во время заключения не угасла. Сколь ни невероятно было утверждение тюремщика, зная обычаи и нравы московитов, я ему поверил.
— Презренный человек! — сказал я. — Ты был причиной смерти несчастного узника, доверенного твоему попечению.
Тюремщик мне низко кланялся и просил во имя господа бога не сообщать его начальникам о происшедшем, так как не знал, что питье, которым поляк заменил мое лекарство, было ядовитым. Я принял твердое решение — способствовать московским судьям в раскрытии этого преступления и потребовал, чтобы тюремщик описал мне наружность человека, давшего ему яд. В описании я узнал купца Христофора Людоговского. Это поколебало мое желание сообщить об отравлении заключенного кому-нибудь из чиновников. Бесполезно было думать о правосудии или о наказании преступника, пользующегося расположением и влиянием на государя. Я понял, сколь неосмотрительным было бы разгласить то, что стало мне известно благодаря случаю и что, возможно, было сделано по приказанию людей, недосягаемых для правосудия, и составляет государственную тайну.
Я и тюремщик вернулись в помещение узника. Труп уже совсем похолодел, и тюремщик, крикнув сторожей, велел им снять с мертвеца цепи. Я хотел до конца присутствовать при этой печальной церемонии. В то время, когда сторожа с помощью инструментов старались освободить ноги покойника от железа, у входа в тюрьму послышалась громкая брань. Оказалось, что пришел мужик Лисица, который ежедневно являлся и приносил пищу, изготовленную женой архитектора. Тюремный страж сообщил ему о смерти узника, и он тотчас же пожелал поклониться покойнику. Так как страж отказался впустить мужика в помещение без позволения тюремщика, пришедший принялся осыпать его бранью. Тогда тюремщик велел впустить пришедшего. Мужик вошел в помещение, где лежал покойник, и, осенив себя крестом, опустился на колени и долгое время смотрел на умершего. Заметив слезы, выступившие на глазах этого, показавшегося мне грубым, человека, я им заинтересовался. Из короткого его рассказа я, к своему удивлению, узнал, что этот человек вовсе не был слугою умершего архитектора, а лишь работал под его начальством в Смоленске, а потом недолгое время в Москве, и обучался у покойного строительному искусству. Пока я расспрашивал мужика, тюремные сторожа успели освободить покойника от оков. Они отнесли его в сени и положили здесь на скамью. По московскому обычаю тела умерших в тюрьме узников отдают для погребения родственникам. Таким образом, тело архитектора должно было лежать в ожидании, пока вдова покойного возьмет его в дом для погребения…»
От долгого писания лекарь устал. Склонился над столом, долго сидел размышляя. Передохнул, потянулся к перу. Внизу незаконченной страницы написал:
«Так окончил свою жизнь Федор Конев, человек простого происхождения, преславный архитектор, муж ума несравненного».
Часть четвертая
ОСАДА
1
Мужики стояли перед воеводой Михайлом Борисовичем Шеиным. Тот, что говорил, был хром, опирался на посох. Новая сермяга надета поверх холстинной с шитым воротом рубахи. Говорил он скороговоркой, равнодушно, точно то, о чем говорил, считал привычным делом.
— В четверг перед духовым днем пришел в Порецкую волость с Велижа пан Шиман, а с ним воинские литовские люди и сожгли в трех деревнях пятнадцать дворов. Ржи и ярового во дворах сгорело пятьсот мер, да всякой дробной животины — пятьсот. Да в полон литовские люди увели тридцать лошадей и коров дойных двадцать и выдрали пчел семьдесят роев. Да взяли у мужиков платья пятнадцать однорядок, да кафтанов пятнадцать, да бабьих шуб двадцать, да топоров пятьдесят, да сошников пятьдесят…
Воевода сидел на лавке. Оконце, что наискосок, выходит на Облонье. В зеленовато-мутное стекло (недавно купили у немецкого купчины, поставили вместо слюды) воеводе видно, что делается на площади. Вот баба прогнала корову, проехал верхом протопопов холоп, гурьбой пошли посадские, должно быть, к съезжей избе с челобитной.
— Погоди, сколько числом тех литовских людей приходило?
Хромой мужик вздохнул:
— Не ведаю дотошно, боярин-воевода. Смекаю, более сотни. — Посмотрел на своего товарища. Тот стоял переминаясь. Редкая борода с проседью, на лице застарелые шрамы, уши сидят криво.
— Литовских людей, боярин-воевода, приходило двести. Я за ними до броду брел, перечел, да и как за рубеж ходил, — в Велиже на торгу тоже слыхал.
Воевода быстро вскинул на мужика глаза:
— По имени как прозываешься?
— Оверка Фролов, боярин-воевода. В деревне Бороде в бобылях живу.
— Будешь и впредь за рубеж ходить лазутчить!
Хромой мужик продолжал:
— Да взяли еще литовские люди кос двести да триста серпов, а мы, сироты, с женками да детишками в лес убежали. А Сеньку Назарова да Фомку Иванова литовские люди саблями до смерти посекли, а женок их в полон увели. Ныне, боярин-государь, жить нам на тех пожженных деревнях немочно, и пахать не на чем, и сеять нечем. — Поклонился до земли. — Будь нам, сиротам, боярин, заступником, чтобы государевы подати нам не платить, не то доведется крестьянишкам вконец погибнуть.