Шрифт:
– Я уже дважды вам сказал.
Поверила, дура.
– А вы знаете, у вас это очень здорово получается. Вы случайно не актер? – Возбуждение ее заметно росло. Он обнаружил в себе неизвестно откуда взявшуюся волю к жизни.
– Представьте себе, да. Актер. Удивительно, как вы быстро угадали.
– Но сейчас вы без работы, да? – Ее вопрос был исполнен сочувствия.
– Вот именно! В самую точку!
– Но неужели же для человека с вашим талантом… – Она не кончила, видимо, выжидала, чтобы он проговорился. Но он молчал, и она продолжала: – А я могла слышать вашу фамилию? Вы актер телевидения?
– Кино. Мою фамилию вы наверняка слышали.
– Не… Брандо? – шепотом.
– Надо же! Ну как вы догадались?!
Он с лязгом бросил трубку.
Но даже злорадно, трескуче смеясь, он не чувствовал веселья, а наоборот – все растущую тоску. Он успел забыть, как мало проку человеку от женщины, когда он в нужде, – что от женщин, что от мира. Вот почему в средние века женщины служили отцам церкви символом всего «мирского». Не удивительно, что на них ополчались проповедники, а армии завоевателей вершили над ними убийства и насилие! Он позволил себе минуту всерьез помечтать, как выследит ее, эту Джуди из Помощи самоубийцам, и будет поджидать за углом с гаечным ключом в руке. И ощутил одновременно подъем и отчаяние. Втайне он не мог не признаться себе, что этот девичий голосок тронул его и разбередил в нем тоску по совершенству, по небесному сиянию и абсолютной справедливости, по златокрылым, нежнолицым ангелам его детства – по всему тому, чего ему никогда не достичь в этом мире – и в этом, и в любом ином, он уже много лет как убедился; вот ему и оставалось, стремясь к достижимому, думать лишь о смерти и мерзости: о кровавом насилии над юными красавицами или, что в конечном счете то же самое, о самоубийстве. Третьего не дано, говоря метафизически, разве что, может быть, грезы наяву – о, сладостные мистические воскурения. Он представил себя парящим в своем кресле между небом и землей, как. на рекламе гоночных автомобилей, зубной пасты или шампуня, вокруг цветы, цветы и красивые девушки, и женоподобные юноши, и Джуди из Помощи самоубийцам приближается к нему по высокой желтой траве длинными, плавными шагами, как в замедленной съемке, а над ней на фоне небесной синевы встает надпись: ПРОТИВОЗАЧАТОЧНОЕ.
«Это – моя мечта, – думал доктор Алкахест, горько плача и беззвучно ломая пальцы, – общая мечта всей Америки, с Севера до Юга и с Запада до Востока. И она недостижима!»
Так старый доктор Алкахест сидел и плакал, и что-то к нему пришло неизвестно откуда. Возможно, это ему померещилось – он, безусловно, был достаточно утомлен, – но, с другой стороны, это могло быть и воспоминанием, глубоко запрятанным на дне его сознания и лишь теперь робко выглянувшим, точно ящерка из-за камня. Ему теперь слышалось – смутно-смутно, тогда-то он даже не обратил внимания (если, понятно, это вообще был не сон), – будто какой-то голос на воде за бортом катера произнес: «Не могли же мы его оставить помирать. Человек ведь». И больше ничего, но от этого воспоминания мозг его возбудился, побежали мурашки, подступила дурнота. Выходит, что человека, бросившегося с моста, подобрал тот мотобот! Тогда, может быть, он жив? Может быть, его удастся отыскать?
Не очень-то надежная нить, но все-таки жизнь приобретает какой-то смысл. Надо действовать немедленно, нельзя терять ни минуты!
Но он почти не помнил себя от изнеможения. Белый свет утра ударял по глазам, как одна растянутая молния, вой пылесоса в глубине квартиры казался громом или ревом прибоя. Как это ни дико – ведь предстояло столько дела, – но тело и дух его скользили и падали в пустоту, и голова была тяжела как камень. Отчаянным усилием он заставил себя подъехать к лифту, прочь от чудовищного соблазна постели, поднялся в башню, въехал в светлую восьмигранную комнату – сейчас он велит Перл подать ему кофе, допинг, табак: вернуть его к жизни.
«Перл!» – хотел было он позвать, но голос его был беззвучен. «Нет!» – зарыдал он в душе. Какая страшная, невыразимая несправедливость! Но свет дня продолжал меркнуть, как электричество в старом отеле, и в конце концов доктор Алкахест не выдержал – он вынужден был покориться гнусному насилию и уступить свои неотторжимые права.
Здесь был конец главы, но Салли Эббот вошла во вкус, и к тому же время – это все, чем она располагала. Так что она, не колеблясь ни минуты, продолжала читать.
5 МИСТЕР НУЛЬПитер Вагнер пришел в себя среди тошнотворной зеленоватой тьмы, словно повторявшей в увеличенном виде то, что творилось у него в желудке. Что-то перемещалось, шевелились расплывчатые зловещие тени, как в романах Уильяма Берроуза; он не мог ничего толком разглядеть. Черное сливалось с зеленым – может, трава, а может, водоросли, так что не разберешь, то ли он тонет, то ли просто в аду. Щурясь и дыша разинутым ртом, он вспомнил свою жену – источник всех его мук и жестоких разочарований; и неважно, что и он был тем же – для нее. Когда-то – наверно, первые полгода их совместной жизни – она виделась ему, как виделся ему тогда и весь мир, естественной и безупречной, как лимон, освещенный солнцем, и он был с нею нерасторжимо, бездумно един, как едины ребенок и июльский день (или лимон и солнце). Но теперь это все давно миновало; может быть, и не было никогда, а только грезилось. Теперь он с арифметической отчетливостью видел все ее странности и ужимки. Когда она держала руку вверх ладонью, отводя от лица темно-коричневую тонкую сигару, он воспринимал ее жест изолированно, как бы вознесенным над навозной жижей жизни, и логически замкнутым, словно эта кисть была отнята от запястья.
И так во всем. Он пришел – а с ним, казалось ему, и все пришли – в возраст упадка и анализа. Румяное эдемское яблочко обернулось у него во рту золой и прахом. Как и жена, как и то, что он некогда с любовью почитал своей родиной, – вся жизнь теперь сделалась мелочной и скандальной, полной надоедливых, глупых претензий. Он закрыл глаза – дурнота усилилась, в висках стучало. Он снова заснул.
Когда он следующий раз очнулся, оказалось, что он лежит в просторной каюте, таинственной, как мастерская Бена Франклина, и наполненной алхимическими запахами. Он сразу ощутил знакомый трепет судна на причале – слабое и не только телесное колебание, весь мир Питера Вагнера в миниатюре: орел, вечно пытающийся сесть на ветку вечно падающего дерева; приговор, зловеще змеящийся со страниц шпенглеровского «Заката Европы». По костям и жилам Питера Вагнера пробегали волны от ударов корабельного борта о стенку причала. Его давила тяжесть воды за железной обшивкой, а в ней наносы и отбросы, помои и презервативы, и страницы из учебников по психологии; и тыкали в борта – или так ему казалось – мокрые рыла рыб, дай бог, чтобы дохлых. Он лежал на койке, подвешенной цепями к корабельной переборке. Попробовал пошевелить рукой. Она онемела. Полежал еще немного, мучаясь ощущением, что все это он уже однажды видел; потом припомнил: происходящее сейчас с ним было описано в одной книге про мошенничество, которую он когда-то читал.
Между тем запахи становились все сильнее. Вонь, как в зоопарке. Он напряг память. Ну да, вдруг вспомнил он и обрадовался, террариум в Сен-Луисе. Бассейн с аллигаторами, а поблизости – что это там было? Горох?
Тут зрение его наконец прояснилось. Каюта второго помощника капитана, когда-то хорошо обставленная, теперь черная, в запустении. Посредине – деревянный стол, прежде служивший, как нетрудно догадаться, обеденным. Стоит так близко от его койки, можно достать рукой. А на нем нечто непонятное и вроде бы живое. Дальше, отступя футов на пять, письменный стол, позади него – стена книжных полок. За письменным столом – человек. Освещение тусклое, только шахтерская лампа над головой сидящего. И снова Питер Вагнер закрыл глаза, на этот раз чтобы подумать.