Шрифт:
— Граф де Мэтр, — сказал я ей, — являет собой пример того, что можно назвать крайним случаем. Впрочем, в этом и заключается его значение и величие. Я восхищаюсь непреклонностью этой личности; он резко выделяется на фоне людей, готовых пойти на любые уступки. Слишком много людей мирятся с падением нравов и свыклись с этим, что в определенной мере этому падению способствует. Но я признаю, что нельзя требовать от другого человека добродетели, которой сам еще не достиг.
— В любом случае это очень красиво сказано, — согласилась она, вновь засмеявшись, но на этот раз ее смех был открытым и сердечным. Это был смех, которого я после этого долго не слышал, по крайней мере таким чистым и чарующим. Впоследствии ее смех стал полон иронии и того, что я еще долго отказывался считать презрением и в чем я долго хотел видеть лишь чувство превосходства, которое всегда немного шокирует, когда оно исходит от женщины. Что бы там ни было, сердечность этого смеха меня успокоила, и я решил пойти на примирение.
— В последнее время ты проявляешь такую независимость в выборе книг, — сказал я ей, — которую, надеюсь, ты не предоставишь нашим детям.
— Надеюсь, — резко ответила она, — что они сами сумеют ее проявить.
В ее голосе звучал вызов, но я чувствовал, что эта фраза вырвалась у нее случайно. Мне хотелось видеть в ней лишь каприз, но оставить ее без ответа я не мог.
— К счастью, я всегда начеку, — довольно строго сказал я. — Дело родителей — оберегать своих детей, иначе по неведению они могут воспринять вредные идеи, поддаться нездоровому любопытству.
Она опередила меня.
— Отсутствие любознательности всегда было для тебя добродетелью.
— На мой взгляд, твой пример достаточно убедительно свидетельствует об опасностях любознательности, — продолжил я. — Человек должен быть любознательным там, где это может укрепить его веру, а не подорвать ее.
Эвелина так и не высказала возражения, которое, очевидно, готово было сорваться у нее с языка. Я видел, как плотно сжались ее губы, как бы сопротивляясь внутреннему давлению и не выпуская наружу мысли, которые она отныне стала от меня скрывать, отказываясь от споров со мной. Я тоже замолчал, ибо перед лицом этого молчания мне оставалось лишь молить Бога и Святую Деву о защите, которую я сам уже обеспечить не мог. Именно об этом я их горячо и молил в тот же вечер.
Впрочем, наша беседа была более продолжительной, потому что я помню, что по поводу Жозефа де Мэтра и его повиновения воле родителей я ей сказал в тот вечер:
«Человек всегда кому-то или чему-то повинуется. Лучше повиноваться Богу, чем своим страстям или инстинктам!» Эти слова мне были подсказаны наставлениями аббата Бределя, и — потому, что они, собственно говоря, не являются моими — да будет мне позволено привести их в качестве прекрасного примера той глубины, которую может постичь почтительный и послушный разум.
Хочу сказать также о том, что явилось мне сегодня вечером в своего рода озарении, вызванном, конечно же, благостным состоянием, в котором, с Божьей милостью, я в последнее время находился: любая истинная мысль является всего лишь плодом созерцания, отражением Всевышнего. Из этого следует, что любая подлинная мысль идет от Бога. Человек, который верит, что думает сам по себе, и отворачивает от Бога свой разум-зеркало, перестает, собственно говоря, мыслить. Самая прекрасная мысль — это та, в которой Бог может, как в зеркале, себя действительно узнать.
К сожалению, эти последние истины открылись мне только сегодня. Если бы я мог поделиться ими в тот вечер с Эвелиной! Мне кажется, что они настолько добродетельны, что смогли бы ее убедить. Увы, как часто нужные слова приходят нам в голову слишком поздно!
Родовые схватки начались три дня спустя после этого вечера, навсегда запомнившегося мне, ибо тогда я впервые ясно осознал существование, вероятно, давно уже возникшей в отношениях между нами трещины, о которой я начал догадываться раньше, но до того момента отказывался придавать ей значение, прекрасно зная, что зачастую внимание, которое мы уделяем чувствам, является источником их существования, а те чувства, которые мы игнорируем, исчезают сами собой. Многие писатели оказывают столь скверное влияние именно потому, что анализируют в своих произведениях непристойности. Но я больше не мог не видеть, не принимать во внимание эту трещину, которая в скором будущем должна была превратиться в пропасть. В то время я был очень занят, и меня не было дома, когда начались первые схватки. Я работал над одной идеей, которая незадолго до этого мне пришла в голову и благодаря моим усилиям оказалась настолько удачной, что я считаю нужным сказать здесь о ней несколько слов. Эта идея увязывалась с другим замыслом — отбором компетентным жюри книг, достойных внимания, о чем я уже говорил ранее. Мне пришло в голову, что читатели этих книг так же охотно прислушаются и к советам о том, услугами каких магазинов они могли бы пользоваться. Тем самым я оказал бы реальную помощь и читателям, и владельцам магазинов. Я встретился с последними, изложил им преимущества, которые они получат от доступа на установленных мною условиях к уже сложившейся избранной клиентуре, затем я обратился к издателям отобранных жюри книг, которые обязались включать в издаваемые или книги проспекты фирм, достойных рекомендации. Успех этого дела, требовавшего от меня массы времени, превзошел все ожидания, и вскоре оно приобрело такие масштабы, о которых я даже не смел и мечтать.
Итак, когда я в тот вечер вернулся домой, схватки уже начались…
Часть II
До сих пор я писал, отдаваясь течению мыслей, но сейчас я замечаю, что моя память совершила весьма странную ошибку, точнее, она сдвинула по времени разговор, который я, конечно, воспроизвел очень точно, но состоялся он не накануне рождения Густава, а семь лет спустя — во время третьей беременности Эвелины, закончившейся весьма печально. Эта странная ошибка, возможно, вызвана тем, что моя память ослабла в результате автомобильной катастрофы, жертвой которой я стал в июле 1914 года. Но тому есть и более глубокие причины. В свете настоящего прошлое становится более ясным. мой разум как бы вопреки моей воле пытается проследить в прошлом происхождение трещины в наших отношениях, о которой я говорил; эта трещина, вероятно, существовала и раньше, но тогда я еще не мог ее различить. Впрочем, мне тяжело говорить об историческом развитии души, которая, как мне кажется, является единым и последовательным целым. Я хотел бы сохранить воспоминание о душе Эвелины, такой, какой она будет жить в вечности. И так же как покаяние снимает с нас вину и отпускает прошлые грехи, так и заблуждение бросает тень на безоблачное прошлое в ожидании искупления Господа, ибо я не только думаю, но уверен в том, что Эвелина в свою последние минуты признала свои ошибки и, успев причаститься, примирилась с Богом. Таким образом, я могу надеяться, что благодаря милосердию Всевышнего я встречу ее в загробном мире такой, какой я ее полюбил в первые дни нашего знакомства, такой, какой я ее все еще люблю, ибо я давно ей простил все причиненные мне страдания.
Другая мысль, к которой меня приводит констатация этой путаницы в датах, заключается в следующем: я писал, что Эвелине вздумалось заронить зерно вольнодумия в душу нашей дочери. Однако по здравом размышлении сегодня мне кажется, что именно вольнодумие Женевьевы, каким бы ребенком она в то время ни была, заразило душу ее матери. Женевьеве тогда было всего девять лет, но, заглядывая даже в самое далекое прошлое, я всегда ее вижу непокорной. Это она, непрестанно по любому поводу требуя объяснений, приучила свою мать искать и находить их, вместо того чтобы ответить на ее «почему» так, как полагается, так, как я сам ей отвечал: «Потому, что я тебе так говорю». Хочу сразу же добавить, что Густав, наоборот, с раннего детства проявлял почтительное послушание, соглашаясь со всем, что я ему говорил, никогда не ставя под сомнение мои слова. Было даже забавно слышать, как этот мальчик, когда мать пыталась посеять в нем сомнение и вызвать у него вопросы, простодушно, с уверенным видом отвечал ей: «А мне так папа сказал!» — подобно тому как я в ответ на беспокойную любознательность Эвелины приводил неопровержимые слова служителей Всевышнего.