Шрифт:
— Ну, прежде всего не стоит исключать первое, — добродушно поправил Валя.
— Но раз путешествие в форме уже иных существ, транс-миграция, значит, человеческая личность сбрасывается как маска. Что же остается?.. Кто мы?!
— Загляни внутрь себя, Верка, — захохотал Муромцев, ласково похлопав ее по плечу. — И, может быть, увидишь великую, страшную и могущественную «пустоту», из которой появятся все будущие формы твоей жизни… А «личность» — это слишком мелко для вечности.
— Надо обсудить это с водочкой. По-нашему, по-русски. Соберем чтение у нас?
Тут уж Валя немного испугался: перспектива чтения в доме, где хранились его рукописи, не улыбалась ему. Он предложил другое место…
Вскоре Муромцев покинул этот дом. С улицы он еще раз поглядел на окна: они поблескивали высоко, на десятом этаже, а за ними, внутри, хранилось его «бессмертие». Усмехнувшись, он поехал к дяде.
Дядя его был человеком в своем роде примечательным. Он занимал довольно высокое официальное положение, бывал за границей и обладал в то же время несоответствующей его обстоятельствам широтой. Больше всего на свете он ценил «свободу» или «волю», и так как она была весьма стеснена, то он компенсировал себя безудержной лихостью в частной жизни. Ему все сходило с рук, и в данный момент он жил со старой своей подругою, с которой разошелся лет 15 назад; она по-своему прощала ему его «волю».
Кроме того, дядя этот — Анатолий Семенович был немного вовлечен в «подпольную литературную деятельность» Муромцева, слышал имена неконформистских писателей и поэтов и имел ко всему этому особое отношение, не всегда совпадающее с ортодоксальным.
Уже вечерело, когда Муромцев добрался до дома родственников, до их большой трехкомнатной квартиры в Кузьминках. Дядя встретил его довольно громогласно и подозрительно радостно. И сразу повел его к столу. Жена Анатолия Семеновича, тетя Люба, почему-то только показалась на глаза, поздоровавшись, а потом исчезла в одной из комнат.
Сначала посидели «за жизнь», поговорили о том, о другом. Дядя по-своему любил племянника, но обращался с ним фамильярно, хотя и по-дружески. Муромцев — ради памяти покойного отца, которому дядя приходился родным братом — терпел это, стараясь не обращать на такие мелочи внимания. К тому же дядя мог быть полезен, особенно в неприятных ситуациях.
— Ну, как, конспиратор? — вдруг подмигнул дядя Валентину и выпалил: — Ведь те, у кого ты хранишь свои тексты, своим соседям их читают.
Муромцев обалдел.
«Господи, этого еще не хватало… Кто же мог?!» — ошеломленно подумал он, похолодев.
— Что же ты молчишь? — усмехнулся дядя. — Не буду тебя мучить. Это тетя Дуся, ваша бывшая домработница, собирает по вечерам соседок со двора и читает твои сказки на крыльце…
«Вот это да! — заключил про себя Валентин. — Как всегда, не ожидал».
Тетя Дуся была та самая няня из детства, у которой он действительно хранил свои тетрадки.
— Не бойся, бабкам твои сказки нравятся. Непонятно, говорят, умственно, но хорошо, загадочно очень. Одобряют.
— Черт побери, я ее не просил об этом.
— Ничего. Старушка по простоте душевной. А теперь оставим юморок. Ты вот что скажи, — вздохнул дядя, бросив взгляд на Муромцева. — Ты пишешь не только сказки, но и весьма острые рассказы, читаешь их по модернистским салонам, где встречаются люди, имена которых известны за границей. И прочее. На что ты рассчитываешь? Я не говорю, что тебя за все это посадят, дадут срок, как в сталинское время. Такого не будет. Но ты же в полном тупике. Что ты хочешь, почему ты не пробуешь писать то, что приемлемо для печати?
— Но, дядя Толя, — развел руками Муромцев, — это же творчество. Я не могу писать о том, что вне моего веденья. Даже если захочу — все равно получится плохо, потому что это — не мое, слишком узкое. Ты же знаешь, как у нас ограничены рамки искусства.
— Хорошо, предположим, — и дядя полез вилкой за селедкой. — Что же ты думаешь делать со своими рассказами? Как можно быть писателем и не опубликовать ни одного слова? И так до конца жизни?! Может быть, ты хочешь сунуться со своими рассказами за границу? Передать их туда, чтоб там напечатали?
— Да, но дело вот в чем, — Муромцев даже слегка побледнел. — Мое творчество — вне политики. Это — свободное, незавербованное, независимое искусство. Такой и была всегда настоящая великая литература. Но многие говорят, что на Западе, а больше всего в Америке, тоже господствует политика и коммерция, особенно последняя. Но если это так, то… политики у меня нет, а коммерческий подход к искусству не лучше, он попросту снимает вопрос об искусстве вообще. Чтобы стать преуспевающим писателем, автор должен превратиться тогда в полуидиота, чтобы штамповать свои «произведения». Это целая ментальная операция: и я еще не готов к ней…