Шрифт:
Заблуждение было, конечно, от наивности, чего не заподозрила прочитавшая рукопись умудренная редактриса. «Надеюсь, вы сами понимаете, что вещь эту публиковать нельзя», — написала она автору доверительно. Но Саша не понимал, совсем не понимал, он считал, что и так излагает лишь минимум нелицеприятной правды, дальше которой отступить нельзя никак. И никак не мог понять, почему минимум, изложенный на бумаге, недопустим, а максимум, для всех в жизни каждодневно очевидный, никого не волнует.
Чтобы разобраться в непонятном, приходилось, как водится, пить, после чего болела голова и думать ни о чем не хотелось. Благо, не думать никто не мешал. К тому времени Саша разошелся с семьей. Крах закрепил то, что началось на взлете. Сначала он презрел жену с мнимой высоты, потом она ответила тем же, видя, как он барахтается, сброшенный на грешную землю. Произошло, увы, обыкновенное античудо, деформировалась сама память, будто и не было счастливых лет сближения и обладания, когда хватало скромного куска хлеба, не угнетала тесная комната, радовали пеленки на кухне. Целые годы жизни, считавшиеся лучшими, как ветром сдуло. Взамен пришла ежечасная взаимная неприязнь, легко переходившая во вспышки лютого озлобления. Каждый спрашивал себя в недоумении: да как же я не разглядел вовремя это ничтожество?
Жена удивлялась особенно, потому что встретила как раз совсем другого человека, с положением и самыми серьезными намерениями, и горько кляла себя за то, что по глупости пожертвовала молодостью ради неудачника и даже пьяницы.
Да, и это случилось с Александром Дмитриевичем. Правда, не в самой худшей форме, одеколон он по-прежнему употреблял после бритья, а не до обеда, но втянулся уже основательно. Сначала удачи обмывать приходилось, потом нервы гасить, а уж в сплошных неудачах куда денешься?
В музее он тоже давно не работал. Ушел, умчался на волне преуспеяния, а возвращаться ползком стыдно было. Вот и прозябал ныне помаленьку: то в обществе «Знание», то на экскурсиях подрабатывал, то в местных газетах краеведческие анекдоты тискал, но все это оплачивалось скудно, так что часто и рубля в кармане не водилось.
«Чистый мизер!» — подвел он очевидный итог и встал с дивана, потревожив скрипучие пружины.
Досадно было вдвойне. Он только что вспомнил о дне рождения Веры. Едва не забыл. Значит, старость не за горами, уже изготовилась к прыжку и вот-вот прыгнет, пригнет, придавит, разорвет вместе с памятью нити, что пока еще связывают с жизнью. У него было обостренное чувство страха перед старостью, перед концом жизни, в которой не удалось ничего добиться, сделать. Нет, не для человечества, даже для себя…
«Стыдно перед Верой!»
Несмотря на всю странность их отношений, он знал, что нужен ей в этот день. Так уж они устроены, женщины. Им необходимо внимание, хотя бы вот такое — «датское». И Вера довольна, что он помнит ее день. Да и сам Александр Дмитриевич дорожил этим ежегодным ритуалом. Как и всякий обряд, он влиял на состояние души. Пусть на короткие часы, но на душе теплело не только от шампанского. Хотя, по существу, это была очередная «тайная вечеря», очередное грустное прощание.
И вот забыл. Вернее, вспомнил слишком поздно. Нужен подарок, а с его деньгами это проблема. Денег-то просто не было.
Александр Дмитриевич протянул руку к стулу и вытащил из кармана пиджака бумажник, старенький и вытертый, купленный в Риге давным-давно и сохранивший лишь намек на силуэт знаменитого собора. Делал он это, конечно, зря. Прекрасно знал, что в бумажнике, за исключением мелочи да троллейбусных талонов, которые иногда залеживались, ибо Александр Дмитриевич не выносил переполненный транспорт и предпочитал в любую погоду передвигаться пешком, находится последний, «аварийный» трояк. И только. Что и подтвердилось… Деньги придется где-то раздобыть. Не мог же он прийти к Вере с пустыми руками.
Раздобыть!.. Возможность, собственно, была одна — одолжить у матери, — хотя делать это крайне не хотелось. И не потому, что не хотелось обременять пенсионерку-мать, малые суммы для него всегда находились и исправно им возвращались. Мучительны были сами просьбы о помощи. И для него, и для матери. Каждый мелкий кредит в очередной раз подчеркивал, что дела у сына не улучшились, что он был и остается неудачником. Это уязвляло ее гордость. Раньше мать реагировала острее, теперь старалась скрывать свои чувства, но от этого обоим было не легче.
«Ладно! — оборвал Пашков тоскливые сомнения. — Жизнь диктует свои законы, нужно подчиняться». Когда-то давно, когда Саша услыхал впервые эту фразу в старом фильме, он воспринял ее как юмористическую. С тех пор много воды утекло, и фраза постепенно обрела для него буквальный жестокий смысл, не осталось в ней ни юмора, ни даже иронии: жизнь диктовала, а он подчинялся. Так произошло и на этот раз. Одолел себя, собрался и пошел. Жилые строения в городе, где прозябал Александр Дмитриевич, как, впрочем, и в других наших городах, делились на новые, старые и очень старые. Лучше других были старые, сооруженные до начала панельно-блочной эпохи. Новые строились хуже. Очень старые были плохими, однако все еще недостаточно плохими, чтобы пойти под немедленный слом. Снос жильцам только обещали. Большинство из них ждало бульдозеры с нетерпением. Но не в «замке», как называл Саша дом, в котором жила мать. Название подсказал не роман Кафки, а само расположение дома подобно замку, господствовавшему над окружающей местностью. Старый каменный дом на склоне был заметен издалека, с улицы к нему приходилось подниматься по вымощенной истертым песчаником тропинке. Потом на третий этаж по лестнице, из тех, что круты и длинны, вплоть до дверей коммунальной квартиры. Там три комнаты занимали трое жильцов. Две старухи и старик. Все, однако, крепкие, даже двужильные, если учесть, сколько прожили и какие времена пережили. Никто из троих не задыхался так, как Александр Дмитриевич, поднимаясь «на башню». Жили старики дружно, хотя люди были очень разные: интеллигентка-мать, простонародная, даже плохо знавшая грамоту Евфросинья Кузьминична и Пухович, человек неизвестного происхождения, которого обе женщины уважительно называли Доктор. Он и в самом деле играл в этой своеобразной коммуне роль недипломированного домашнего врача. Прошлое Доктора было в тумане.
Поселился Пухович в квартире лет пятнадцать назад, приехал откуда-то с севера с женой, но жена вскоре померла. Доктор остался одиноким, жил замкнуто, говорить о себе не любил. Мать иногда, понизив голос, намекала, что Доктор «пострадал». Однако русский человек в это понятие, как известно, вкладывает очень широкий смысл, и догадаться о сути было трудно. Да Саша и не интересовался. Своего хватало.
Александр Дмитриевич потоптался у двери в последних сомнениях и нажал кнопку звонка. Звонки отражали некую квартирную иерархию. Признанным лидером была мать, к ней следовало звонить один раз. Два звонка вызывали из изоляции Доктора. Три — кликали Евфросинью Кузьминичну. Еще он знал, что на один звонок откликался любой, кто оказывался поблизости. Чужие сюда не ходили, открыть дверь значило оказать услугу Варваре Федоровне.