Шрифт:
В просторном холле — мрамор, дикий камень, темное дерево — играл квартет: три скрипки и виолончель. Спинами к незажженному камину пожилые музыканты в черном беззвучно водили смычками по струнам, взрывы хохота в баре заглушали тонкие голоса скрипок.
Перед лифтом Олег взглянул на часы:
— Так… До обеда — полчаса. Как раз дамы пописают…
— Олег!
— Галочка, это не я, это все Генка. Дамы, говорю, приведут себя в порядок, за тобой, Пал Палыч, зайдем.
Паша шел по ковровой дорожке среди деревянных панелей, вертел в руке пластиковый магнитный ключ от двери: черт его знает каким концом всовывать в замок. Но у его номера стояла каталка с горами белья, дверь открыта. Горничная вытирала пыль, сразу начала извиняться:
— Не успела прибраться. Отсюда только что выехали. Вы располагайтесь, я только постель перестелю.
Паша поставил сумку, повесил куртку:
— Я скоро уйду.
Дверь в ванную, в белое сияние, была распахнута. Сиял кафель, никель, мраморный стол с углубленным в нем умывальником и множеством расставленных флакончиков.
Ждали белые халаты в целлофановых чехлах на стене, белые тапочки под ними. И все это повторялось в огромном зеркале. А сама ванна, как чаша фарфоровой белизны.
Только на дне шершавые полосы, наверное, чтоб не поскользнуться спьяну. Он вымыл руки, полотенца такой белизны, что страшно прикасаться. Глянул на себя в круглое увеличивающее зеркало для бритья. Ну — рожа! Скулы обтянуло, шершавые какие-то стали.
Он закурил, прошел в номер, сел на диван к маленькому столику. Сбросив на пол простыни, горничная стелила свежее тончайшее белье на две широченные кровати, натягивала без складочек, нагибалась, чтоб подоткнуть, а он смотрел на нее. Она чувствовала это.
— Вчера здесь банк справлял годовщину, — засмеялась. — Гуляли всю ночь. Вот так махнут рукавом, фужеры — на пол. Утром подхватились, а этого забыли разбудить.
Матрасы у нас хорошие, спится.
И рукой чуть придавила матрас, руку подкинуло. В ситцевом платье-халатике голубыми и белыми полосами, вся отглаженная, у шеи белый воротничок. В голых по локоть полных ее руках подушки летали, как живые, она вдевала их в наволочки. И опять дотягивалась, нагибалась, застилая кровати атласным одеялом. И — мысль шальная сквозь дым сигареты: интересно, сколько они здесь берут? Сто, полтораста долларов?
— А я вас видела, — сказала она, — по телевизору.
— Это — не меня. Меня всегда с кем-то путают. Похож. У каждого человека есть двойник. Вот и у меня вроде того.
Она заметила, что ему некуда стряхнуть пепел, принесла керамическую пепельницу:
— Вот пепельницы обязательно прихватывают с собой. На память. И ручки шариковые.
Она была не так молода, как показалось издали: лет под тридцать, а может — все тридцать пять.
— Да уж нет, не спутала, я вас сколько раз видела. Говорите в микрофон, а там, позади, страсть какая…
И голос жалостливый. Паша встал, вдавил сигарету в пепельницу. Он терпеть не мог, когда его жалеют.
Внизу, в ресторане — зимнее солнце сквозь стеклянные стены. Вровень с полом белый снег снаружи, молодые голубые ели на снегу, тени и солнце, а здесь — белые крахмальные скатерти, в белых кокошниках царевны-официантки. Одна стояла при входе за конторкой. Он назвал номер своей комнаты, она отметила карандашиком.
— А за тобой Мила пошла.
Вдоль шведского стола с закусками шла Галка с тарелкой в руке. Он тоже взял тарелку из стопки. Какая рыба всех сортов! И осетрина, и семга, и еще какая-то, похожая на змею. А ветчины, колбасы, салаты, фрукты… А хлеб какой! И булочки в плетеных корзинках, и черный, и серый, и тминный. И еще на доске, чтоб самому взять салфеткой и отрезать ножом-пилкой. Свежий, пахнущий, хрустящий. Нагулявшие аппетит молодые пары не спеша, чередой обходили стол, выбирали придирчиво. От всех веяло здоровьем, даже от седенького старичка и разрумянившейся на морозе старушки в спортивных брюках. А уже Олег издали махал рукой, звал. И как только Паша подошел, сел, Олег щелкнул пальцами над собой, подал знак, и через зал пошла официантка с рюмкой водки на крошечном подносе. И уж чего вовсе не мог ожидать Паша — остановилась перед ним:
— Это — для вас. От фирмы.
Паша встал неловко, у всех на виду. И Олег, и Галка, и Генка с Зиной, и подошедшая усаживающаяся Мила хлопали в ладоши, снизу вверх, как на свое создание глядели на него. Он выпил, руку к сердцу приложил. Он понял: им, вернувшимся оттуда, угощают сейчас. За другими столами ресторана тоже хлопали одобрительно, и Олег, всеми узнанный в лицо, победительно оглядывался, сверкал глазами-сливами, собирал аплодисменты.
Вечером в охотничьем домике жарко пылал огромный камин. Из тьмы и мелькания света — красного, синего, зеленого, желтого, — из грохота музыки, топота ног вываливались к столам потные, задыхающиеся.
— Слушай, что тебя напрягает? — Олег распустил галстук, покрутил мокрой шеей. Он был уже без пиджака, в белой прилипшей рубашке, дышал тяжело.
— Галка твоя здорово пляшет, — сказал Паша.
— Чо тя как бы напрягает, Пал Палыч? Кто тебе ежа пустил за воротник?
Подошла Мила, поставила перед ним тарелку: золотящаяся от жира нога жареного молочного поросенка.
— Ешь. Пьет только, а не ест.
Серебристое платье на ней в обтяжку, вся переливается, искрится на свету.
Искрятся бедра, плоский живот. Она еще и повела бедрами.
Кто-то уже утащил Олега. У стены из гладких бревен за сдвинутыми столами пели немцы. А может — не немцы. Положили друг другу руки на плечи, раскачивались в отсветах пламени из камина, а что поют, за грохотом музыки не разобрать.
— Ешь, — Мила кормила его с вилки. — Ешь, а то опьянеешь. Пошли плясать.
Он встал, налил водки в фужер. Хотел полный налить, Мила отняла бутылку:
— Что из тебя толку будет, трепетный?
Он выпил залпом.
— Пошли!
В тесноте, в толкотне плясал Паша отчаянно, ноги сами что-то выделывали. И руки, и плечи. Разноцветные прожектора полосовали во тьме по головам, выхватывая лица.