Шрифт:
До боли знакомыми голосами звенели эти жестяные листья. "Умирать это правильно...", "бессмертье - бунт индивида!", "...ерунда, образуем новые вихри", "сквозь наши груди пробиваются сочные дерзкие ростки будущего...", "слышишь, шумит листва?", "чепуха, истлеем, гнусно пропадем: мы умираем прочно!", "они впервые имеют за что умирать!", "храните жизнь!..". Этот последний дребезг принадлежал ему; он вскочил и красными глазами уставился в мир. Там спокойно и ровно горела лампочка под латунным абажуром. С откидного столика свешивался ворох бумаг; Черимов листал их и делал на полях отметки. Он казался лохматее обычного и озабоченней, но в расплеснутом сознании Скутаревского отразился только острый блик чайной ложки в недопитом стакане.
Подвижное лицо Скутаревского выражало теперь полное расслабление. Температура поднималась, и знойным бредом пенилось расплавляемое вещество. Учитель и ученик вглядывались друг в друга с противоположных берегов рассудка, дивились и не узнавали. Тогда Черимов привставал ему навстречу и почему-то косился на свой чемодан, где перед отъездом обнаружил пузырек с йодом. В этом случае йод означал лишь крайнее его бессилие помочь учителю, и опять они расставались на долгие бесплодные часы.
Снова наклоняясь над чертежами, отпивая глотками остылый черный чай, Черимов боролся с дремотой и перебирал в памяти подробности последних суток. Усталость давила ему на плечи: две ночи он провел в каком-то диком, бумазейном кресле, спиной к турбогенератору, слабо гудевшему под нагрузкой в сорок тысяч киловатт. И оттого, что впечатленья последней недели спутались в нем в неразборчивый клубок, перед ним также проходили вереницы людей, и почему-то выпуклей, честнее, заметнее других был облик Фомы Кунаева. Они познакомились давно, в научно-техническом секторе ВСНХ, куда Фома заезжал по вопросу об изысканиях фрезерной разработки торфа. В те сроки звезда Фомы лишь всходила над советским горизонтом, никто не предугадывал, что через два года этот молчаливый турбинный мастер станет начальником большого строительства. Но причудлива судьба советского человека, и вот Черимов повез к нему, на крупнейшую районную станцию, самого Скутаревского ревизовать кунаевские дела и достиженья.
Все обошлось гладко; играла военная музыка, и маком цвел могучий Фома; застенчиво толпились у агрегатов бородатые ударники и герои строительства; нагловато, с видом арбитра, улыбался приезжий американец, жуя свою резинку и в упор разглядывая степенную, немногословную породу тамошних людей. Была выставлена на осмотр длинная цепь чудес; в ее первом звене тугая, в двадцать четыре атмосферы, водяная струя разбивала слежавшиеся слои торфа, а в ее конце таинственно и трепетно помигивала контрольная лампочка на удивленье окрестных мужиков. Их понабилось много и везде - у пирамидальных бункеров, взнесенных над печами, у аккумуляторных ям - везде напряженно блестели голубоватые глаза, точно напуганные приходящей новизной. И в самом деле, было достойно удивления, что то самое торфяное болото, где от века бесполезно цвел гравилат да топла тощая мужицкая скотинка, теперь движется, шумит и светит... светит, черт возьми, на потребу социалистического человека! В станции - ни в размерах ее, ни в общей схеме - не было ничего чрезвычайного, достаточного для потрясения иностранца, но революция строила их десятки одновременно, и в этом штурмовом напоре заключалось их высокое поэматическое значение.
Торжество грозило затянуться. Экспертиза разбилась на группы, и американец, с пристрастием облазив все, бродил теперь по цехам вместе со Скутаревским, который, один из всех, мог изъясняться на его языке; беседа велась по-английски, так что шедшие рядом Кунаев с Черимовым могли следить за разговором лишь по выражениям их лиц. Сперва гость все пошучивал, преимущественно на алкогольные темы, и, кажется, из желания польстить Скутаревскому, показал ему в темном переходе - они направлялись в турбинный зал - плоскую фляжку с советским коньяком, которую по привычке таскал в заднем кармане. Скутаревский дал понять, что не слишком осведомлен в этой области, и тогда тот не очень логично перескочил на проблемы мирового кризиса, уже потрясавшего заокеанскую республику.
– Простите, - недобро покосился Скутаревский, - видимо, у меня не хватает чувства юмора на вашу остроту. Не улавливаю, в какую именно связь вы ставите вашу очередную экономическую катастрофу и винную торговлю вообще?
– О, русские всегда плохо понимают шутку, - комически взмолился тот.
– Вино доставляет забвение несчастий, а небогатому человеку в Америке сейчас недоступно это лекарство. Я хотел сказать, что сухой закон доведет нас до революции.
Скутаревский жестко посмеялся, не разжимая губ.
– Ну, для этого, в свое время, у вас найдутся более существенные основания, - едко прибавил он, и, хотя слова эти не были выношены где-то в сердце, его радовала честь произнести эту заслуженную колкость.
Злость делала совсем раскосыми и без того нерусские глаза Скутаревского. Гость был журналистом, объезжавшим очаги молодой советской индустрии "для пополнения капиталистического образования" - как иронически объявил он сам с доверительной улыбкой. По слухам, до того как сделаться корреспондентом промышленной американской печати, гость был крупным инженером, хотя и не оставившим следа ни в технике, ни в науке. Скутаревского раздражало, что этот сведущий специалист, на лице которого не отпечатлелось особого пристрастия к алкоголю, избегает говорить с ним на тему, ради которой, в сущности, оба они пришли сюда. Не нравились ему, равным образом, ни снисходительная ирония, ни самоуверенная скромность этого заокеанского соглядатая, и даже возмущала потертая фуфаечная жилетка под поношенным пиджаком, рядом с которым костюм Скутаревского выглядел почти щегольским. Но он примечал и сам уйму всевозможных упущений и промахов как в проектировке, так, одинаково, и в оформлении станции; и то последнее, решающее обстоятельство, что работу эту проектировал его сын, Арсений Сергеевич Скутаревский, заставляло его в этом разговоре конфузиться, раздваиваться и молчать.
Не мудрено, что американец стал догадываться об истинных чувствах провожатого своего.
– ...не удивляйтесь, что я не критикую качеств этой станции, вкрадчиво сказал он, касаясь руки Скутаревского.
– Я только гость, которого терпят; я ем то, что мне дают. Кроме того, я достаточно уважаю вас, мистер Скутаревский. Я знаю ваши книги. Мне приходилось освещать ваши работы в нашей печати. Я имел удовольствие - правда, случайное присутствовать...
– Они поднимались в котельную.
– Позвольте, я отдышусь, - сказал гость, останавливаясь на минуту, - ...присутствовать на вашей лекции в Вудстонском университете. Вы не помните меня, я сидел в левом ближнем углу. Это было в двадцать третьем году, но с тех пор...
– Это было в двадцать четвертом, - резко поправил Скутаревский, прочеркивая воздух рукой.
– Но, если можно, давайте ближе к делу. Я не люблю воспоминаний.
– Хорошо, - сказал тот и ногтем поцарапал новехонькие поручни винтовой лестницы, где они стояли.
– Плохая краска - это непрочная краска, мистер Скутаревский. У вас плохо понимают экономию. Я не смею говорить о мелочах, которые вы видите и сами и которые вряд ли существенны для молодого общества, каким является ваше. Оно еще не успело выработать американского, делового отношения к миру. Оно еще склонно обожествлять энергию и машины, ее производящие. Ему хочется строить дворцы над каждым агрегатом... Я имею в виду габариты здания. Оно не задумывается даже над разумным использованием поверхностей нагрева... даже!