Шрифт:
– Да, я хочу хорошо выглядеть, и что с того?
– говорил он, поднимаясь к себе в спальню.
А я вечерами частенько удирал в парк посидеть в провонявшей мочой беседке и покурить с парнями, бежавшими, как и я, прочь от домашнего уюта.
У папы были твердые убеждения по поводу разделения труда на мужской и женский. Оба моих предка работали: мама устроилась в обувной магазин на Хай-стрит, чтобы финансировать Алли, который решил стать балетным танцором и поэтому ходил в дорогую частную школу. Но помимо этого мама тащила на себе весь дом, уборку и стряпню. Во время обеденного перерыва она бегала по магазинам, а вечером готовила ужин. После этого смотрела телевизор до половины одиннадцатого. Телевизор был единственной зоной её полного и непререкаемого влияния. Негласное правило нашего дома: передачу выбирает мама; шансы посмотреть что-нибудь другое были равны нулю. Из последних не растраченных за день сил она выплескивала такой сгусток гнева, жалоб и разочарования, что никто не осмеливался с ней связываться. Она готова была жизнь отдать за сериалы "Стептой и сын", "Скрытая камера" и "Бродяга".
Если по телевизору шли только повторные показы или политические программы, она рисовала. Рука её так и порхала по бумаге: мама окончила художественную школу. Рисовала она исключительно нас: наши головы, три головы на одном листе, - и так год за годом. Три эгоистичных мужика, называлась эта извечная композиция. Она говорила, что никогда не любила мужчин, потому что все мужчины - палачи. Это не женщины, повторяла она, пускали газ в Аушвице. Не женщины бомбили Вьетнам. Пока папа играл в молчанку, она много рисовала, пряча потом альбом за кресло, где хранилось начатое вязание, её детские дневниковые записи военного периода ("Ночной воздушный налет") и романы Кэтрин Куксон19. Я часто пытался заставить её почитать что-нибудь стоящее типа "Ночь нежна"20, но она всегда отнекивалась, мол, шрифт слишком мелкий.
Однажды в дни папиной Великой Хандры я соорудил себе бутерброд с ореховым маслом, врубил альбом "Ху" "Live at Leeds"21 на полную громкость, и, наслаждаясь мощными аккордами "Летнего блюза", раскрыл мамин альбом для рисования. Я знал, что непременно отыщу что-нибудь любопытное, и листал страницы, пока не наткнулся на изображение папочки в чем мать родила.
Рядом, чуть выше него, стояла Ева, тоже голышом, с одной-единственной здоровенной грудью. Они держались за руки, как напуганные дети, на их спокойных лицах не было ни тени смущения или растерянности, они как будто говорили: "Да, мы такие, вот наши тела". Они напоминали Джона Леннона с Йоко Оно. Как это маме удалось сохранить такую объективность? И как она вообще узнала, что они трахались?
От меня ничего не скроешь. Я не ограничился шпионажем за мамой. Так я узнал, что хотя папин речевой аппарат бездействовал, глазами он пользовался на полную катушку. Заглянув в его дипломат, я выудил книги Лу По, Лао Цзы и Кристмаса Хамфри.
Я знал, что самое интересное у нас в доме начнется, если папу позовут к телефону. Так что, когда однажды вечером в половине одиннадцатого раздался звонок, я бросился сломя голову, чтобы первым схватить трубку. Услышав евин голос, я понял, что и сам по ней дико соскучился.
Она сказала:
– Привет, шалунишка, а папа твой где? Почему не звонишь? Что читаешь?
– А что бы ты посоветовала, Ева?
– Лучше заходи в гости, я тебя и просвещу.
– А когда?
– Да как сможешь, так и заглядывай.
Я сходил за папой, который уже стоял в дверях спальни в пижаме. Он схватил трубку. Просто не верилось, что он отважится разговаривать в собственном доме.
– Привет, - хрипло проговорил он, как человек, отвыкший пользоваться голосом.
– Ева, рад тебя слышать, любовь моя. Но у меня голос пропал. Наверное, гланды. Можно я тебе с работы перезвоню?
Я поплелся в свою комнату, включил большой коричневый радиоприемник, и пока он разогревался, думал о своем.
Мама в тот вечер опять рисовала.
Произошло ещё одно событие, окончательно убедившее меня, что Божок, как я теперь называл папу, готовится к какому-то важному шагу. Уже ночью, проходя мимо его спальни, я услышал странный, подозрительный звук, и приложил ухо к белой крашеной двери. Да, Божок разговаривал сам с собою, но отнюдь не про себя. Говорил он медленно, каким-то неестественным, более глубоким голосом, как будто обращаясь к толпе. Присвистывал на букве "с" и утрировал свой индийский акцент. Годами папа пытался от него избавиться, чтобы как можно больше походить на англичанина, и тут на тебе, здрасте-пожалуйста. Зачем?
Через несколько недель, в субботу утром он позвал меня к себе в комнату и загадочно спросил:
– Ты как насчет сегодня?
– А что сегодня, Божок?
– Я выступаю, - сказал он, не в силах скрыть гордость.
– Правда? Опять?
– Да, меня попросили. Что называется, по требованию публики.
– Здорово. А где?
– Секретная информация.
– Он с довольным видом похлопал себя по пузу. Так вот чего он хочет на самом деле - выступать.
– Меня еле нашли, по всему Орпингтону разыскивали. Скоро я стану популярней, чем Боб Хоуп22. Но твоей маме я ни словом не обмолвился. Она совсем не понимает моих публичных выходов, вернее, уходов из дома. Ты со мной?
– С тобой, пап.
– Ну и славно. Готовься.
– А чего мне готовиться-то?
Он ласково дотронулся до моей щеки тыльной стороной ладони.
– Волнуешься, а?
– Я не ответил.
– Нравится тебе на людях бывать, внимание и все такое.
– Да, - застенчиво сказал я.
– А мне нравится, когда ты со мной. Я очень тебя люблю. Мы вместе растем, вместе.
Он был прав, - я с трепетом ждал его второго выступления. Мне и само действо нравилось, но кое-что занимало меня куда больше. Мне не терпелось выяснить, шарлатан мой папа, или есть во всем этом сермяжная правда. Очаровал же он Еву, в конце концов, и главное - одурманил Чарли, а это ох как непросто. На них подействовала его магия, и я окрестил его "Божком", но некоторые сомнения у меня все же оставались. Он не заслужил ещё полного права на это прозвище. Мне хотелось знать, действительно ли мой внезапно прославившийся папочка мог что-то дать людям, или он всего лишь очередной эксцентрик с окраины.