Шрифт:
И еще одно, на что лишь намекну: силезское. Из наших старых областей именно Силезия и Вестфалия придают характеру своеобразие. Этого не отбросишь.
Хоть мне и удавалось быть довольно незаметным, налет атмосферы силезского поместья, земли, людей оставался. Правда, чтобы его уловить, требовался особый нюх. По счастью, он встречался мне редко; самое неприятное воспоминание связано со службой в Национальной народной армии.
Меня командировали в мотопехотный полк, стоявший в моем родном городе. Казармы пережили бури времени; я благоразумно умолчал, что когда-то они носили имя моего предка, – оставил при себе. Я был также единственным, кто заметил, что из-под осыпающейся штукатурки на воротах проступали очертания нашего герба.
От заблуждения, будто в этих войсках царит особый дух братства, я скоро излечился. Если все остальное в порядке, жесткая дисциплина обычно не затрагивает товарищество. Нельсон полагал, для повешения дезертира воскресенье – день не хуже прочих. Тот в конце концов знал, что рискует головой. Подобные высказывания не могли поколебать любовь к нему матросов; с другой стороны, он считал жестокостью отнимать у пленных табак.
В народных армиях все иначе; здесь царит не корпоративизм, а конформизм; у них не история, а идея. Все наблюдают друг за другом, ловят малейшее нарушение. Даже улыбка может вызвать подозрения. Вдобавок идея, в отличие от монархий, не связана с личностью; она столь же абстрактна, сколь и туманна, своего рода коллективное чувство, порождающее моды, течения, которые необходимо учитывать. Ему подчиняются и командиры; личная популярность не приветствуется.
Как конкретно подавляют личность, я описывать не стану, поскольку тема мне противна. Все происходит втайне, за стенами тюрем, за колючей проволокой лагерей. Тем не менее верхушка заинтересована в том, чтобы кое-что просачивалось наружу.
Я страдаю излишней объективностью. Даже немало натерпевшись и оказавшись на волосок от гибели, в бессонные ночи я не мог избавиться от известного восхищения. Там, пожалуй, знали единственный рецепт, как удержать в узде вздымающиеся толпы, причем с их согласия. Они требуют единообразия и получают его. Это перекидывается даже на либеральные государства: их страх задвигает последний засов перед упадочничеством.
Для человека поумнее существуют всего две возможности: либо собрать вещички, либо пробиться в руководящий слой.
В казарме пахло не хлебом и кожей, как раньше, а химией. Мне тут же бросилось в глаза, что никто не смеется. Смех, кажется, вообще уходит с планеты, исчезает, будто во время солнечного затмения. Людей хорошо кормили, и все-таки они скользили по коридорам мимо друг друга, как призраки. Моя скромная надежда – годик побить здесь баклуши – была тотчас обманута.
Унюхавшим меня мучителем стал Штельман, фельдфебель. Он выцепил меня уже на первом построении, на проверке обмундирования – с головы до ног, прежде всего с целью установить, всего ли хватает. Тем не менее накануне мы после отбоя чинили частично сильно поношенные вещи, приводя их в порядок. У меня недоставало опыта, и мне подсказывали старики из отделения внутренней службы. Они знали, что для Штельмана особенно важно, знали его, по их выражению, «пунктики», например, как обязаны выглядеть «тапки». Что на каждом должно не быть ни пылинки и в каждом должно наличествовать тридцать два гвоздя, подразумевалось само собой, к тому же их полагалось хорошо смазать. Когда Штельман давил на них большим пальцем или просто дул, они должны были прогнуться. Трудность представляли швы; им полагалось быть не желтыми или коричневыми, а блестеть, как только что сорванная конопля. Щеткой и мылом тут ничего не добьешься, приходилось еще и драить монетой.
Когда скомандовали построение, мне казалось, я неплохо справился. Мы отделениями вышли на казарменный плац. Долго стояли, потом из канцелярии появился Штельман. Старший унтер-офицер отдал рапорт. Штельман пошел вдоль строя. Длилось это довольно долго, так как к делу он подходил основательно. Того, кто бросался в глаза, отмечали, и вечером он должен был снова явиться на проверку. Наконец фельдфебель подошел к нам, а потом и ко мне.
Я видел его впервые – изящный человек в аккуратной форме. Наверняка хороший фехтовальщик, из тех, кто делает выпад неожиданно. Лицо бледное, причем бледность еще более подчеркивали черные усики. Ему нельзя было отказать в известной элегантности: плавные, размеренные движения, напоминавшие птицу, а к тому же высокомерная уверенность человека, владеющего своим ремеслом.
Я подтянулся; пристально глядя на меня, Штельман велел продемонстрировать предметы обмундирования; он раскусил меня с первого взгляда. Я тоже понял, с кем имею дело. Странное чувство, когда тебя раздевают взглядом; предшествует изнасилованию.
Ему не понравилась уже рубашка. Хотя накануне я удостоверился, что пуговицы пришиты прочно, он решил, они висят на ниточке, и сорвал одну – вместе с клочком истертого льна.
В таких случаях нашему брату следует избегать даже намека на иронию; я остерегся возражать и стоял по стойке смирно, так мышь притворяется мертвой. Однако бывают ситуации, когда, все, что бы ты ни делал, становится ошибкой.
Штельман вытащил толстый блокнот, который, согласно уставу, армейские закладывают между второй и четвертой пуговицами мундира, и, спросив мое имя, записал его.
– В пять часов на обслуживание формы!
Дальше он меня осматривать не стал, а крутанулся в пируэте и обратился к следующему.
Таким образом у меня появился гонитель, не дававший мне проходу и не выпускавший из своих когтей. Если в листе нарядов попадался неприятный, например вахта на швайдницкой железной дороге, я готов был спорить: он будет мой, и, разумеется, Штельман выбирал субботу или воскресенье. Напрасно во время построения я пробирался во второй ряд – он вглядывался в просветы до тех пор, пока не находил меня.