Шрифт:
– Давай я сделаю тебе гренки, – предложил он.
Шэрон ничего не ответила. Укрылась одеялом, отвернулась к стене, и лишь легкая дрожь кудрей выдавала ее слезы. Кроватью ей служил двойной матрас на пружинной сетке, письменным столом – полая дверь на козлах, книжными полками – сосновые доски на подпорках из шлакобетона. Он вспомнил, как впервые увидел ее библиотеку, огромное количество французских книг в мягких обложках, вспомнил строгую белизну и единообразие их корешков. Тогда, три месяца назад, ему казалось, что самое сексуальное в женщине – высокий интеллект. И даже теперь, если бы они с Шэрон состояли только из разума и гениталий, и больше ни из чего, он поверил бы, что у них есть будущее.
Не уйти ли прямо сейчас, подумал он: что это будет, милосердие или трусость? Прежде он планировал сообщить ей, что они расстаются, письмом, чтобы обратиться к ней как разум к разуму, рационально, вдали от манящей западни. Но вот он обидел ее, и она плачет. Может, ситуация говорит сама за себя? И любые объяснения лишь обидят ее еще больше? Он присел на край кровати, втянул дым изнуренными легкими и задумался, как быть дальше. Вот опять экзистенциальная свобода: поговорить или не поговорить. Этажом ниже по-прежнему грохотала Who.
– Я не вернусь на следующий семестр, – услышал он собственные слова. – Я решил бросить университет.
Шэрон тут же повернулась и уставилась на него, щеки у нее были мокрые.
– Я отказался от отсрочки, – продолжал он. – Поеду куда пошлют, может, и во Вьетнам.
– Это же глупо!
– Правда? Это ведь ты говорила, что так и надо.
– Нет-нет-нет. – Она села, прижала к груди одеяло. – Хватит с меня и того, что Майк там. Ты не имеешь права так со мной поступать.
– А я и не с тобой так поступаю. Я так поступаю, потому что это правильно. Мой номер девятнадцатый. Сама говорила, я давно должен быть там.
– Клем, боже, нет! Это глупо!
В детстве, когда его гениальный брат был достаточно большим, чтобы играть с ним в шахматы, но слишком маленьким, чтобы выиграть, Клем всегда, прежде чем поставить мат, спрашивал Перри, уверен ли он в своем последнем ходе. Он считал этот вопрос милосердием старшего, но однажды Перри в ответ залился слезами (ребенком Перри вечно рыдал, не из-за одного, так из-за другого) и сказал Клему: хватит напоминать мне об ошибке. Непонятно, с чего он взял, что Шэрон ответит как-то иначе.
– Меня не убьют, – сказал он, – мы уже не ведем во Вьетнаме наземных боев.
– Когда ты это задумал? Почему не сказал мне?
– Вот, говорю.
– Это потому что я сказала, что влюблена в тебя?
– Нет.
– Зря я тебе сказала. Я ведь даже не знаю, правда ли это. Просто есть такие слова, они существуют, и начинаешь думать: а что если я тоже их скажу? Слова обладают собственной силой – стоит их произнести, как они рождают чувство. Прости, что заставляла тебя их произнести. Мне нравится, что ты честен со мной. Мне нравится… ох, черт. – Она бросилась на кровать и снова расплакалась. – Я правда влюблена в тебя.
Он в последний раз затянулся сигаретой и аккуратно затушил ее в пепельнице.
– Твои слова тут ни при чем. Я уже отправил письмо.
Она недоуменно уставилась на него.
– Я бросил его в ящик по пути сюда.
– Нет! Нет!
Она заколотила по нему кулачками – небольно. Исходящий от нее запах секса и агрессия сказанных им слов вновь распалили желание. Он вспомнил, как слонялся по этой комнате, насадив на себя Шэрон: благодаря ее миниатюрности можно было практиковать подобные удовольствия. Испугавшись попасть в западню, из которой только-только выбрался, он схватил Шэрон за запястья и заставил посмотреть на него.
– Ты замечательный человек, – сказал он. – Ты изменила всю мою жизнь.
– Ты со мной прощаешься! – прорыдала она. – А я не хочу прощаться!
– Я тебе напишу. И все расскажу.
– Нет, нет, нет.
– Неужели ты не понимаешь, что это другое? Я уважаю тебя как личность, но я не влюблен в тебя.
– Лучше бы мы с тобой никогда не встречались!
Она упала в изножье кровати. Охватившая его жалость была бесконечно реальнее порыва уйти в солдаты. Он жалел Шэрон за то, что она такая маленькая и так его любит, и за то, что по его милости она очутилась в логическом тупике, и за то, что по иронии судьбы благодаря ей Клем стал человеком, который ее бросит, ведь именно она познакомила его с новыми экзистенциальными формами познания. Ему хотелось остаться и все объяснить, поговорить о Камю, напомнить ей о необходимости морального выбора, растолковать, сколь многим он ей обязан. Но он не доверял своей животной сути.
Он наклонился к Шэрон, зарылся лицом в ее волосы.
– Я правда тебя люблю, – сказал он.
– Любил бы, не уходил бы, – зло и звонко ответила Шэрон.
Он прикрыл глаза и моментально задремал. Клем разлепил веки.
– Ладно, пойду к себе, собираться.
– Ты разбиваешь мне сердце. Надеюсь, ты это понимаешь.
Единственный выход из западни – проявить силу воли, встать и уйти. Он открыл дверь, услышал, как Шэрон крикнула: “Подожди!” – и этот крик почти разбил ему сердце. Он закрыл за собой дверь, и грудь сдавил спазм, в котором он с удивлением опознал рыдания. Они вырвались совершенно независимо от него, неудержимые, точно рвота, но менее привычные – он не плакал с того самого дня, когда убили Мартина Лютера Кинга. В соленой пелене он сбежал по лестнице, покрытой отсыревшим ковром, мимо гулкого буханья Who, в котором сейчас отчетливо слышались высокие частоты, сквозь едкий запах утренней травы в общих комнатах, и очутился в холодном сером переулке Эрбаны.