Шрифт:
Так писали местные "Ведомости", и Пашке долго снилась беженка, правда, не голая, но всегда окровавленная. Он даже решил, что красоте непременно сопутствует жуть убийства и тайны. Этот страх сохранился в Челышеве надолго, пожалуй, навечно, и спустя тридцать, сорок, даже пятьдесят лет он опасался, что кто-нибудь прирежет его дочь.
... Меж тем Артема производят в прапорщики. Он получает одного Георгия, второго, а мать все не выходит замуж. И вдруг батальонный командир собственноручно уведомляет Любовь Симоновну, что ее сын Артем Родионов Челышев пал смертью храбрых. Мать молчит, ходит в свою управу, но нотариус больше у них не засиживается. И однажды Пашка видит, что его мамаша - уже не молодая и вовсе не суровая. Неожиданно на первого осеннего Павла привела во двор за руль (как козла за рога!) взаправдашний, хотя не новый, велосипед. И глаза у матери такие настороженные, словно боится, что второй сын тоже убежит на войну. Месяц Пашка гоняет по всему городу. Но вот на окраинной улочке мальчишки ссаживают его с велосипеда, протыкают покрышки, выдирают спицы, уродуют передачу. Пашка отбивается велосипедным насосом, а когда вырывают насос, ребром ладони расшибает двоим пацанам носы и притаскивает на Полицейскую железного калеку. Ему стыдно перед матерью, но, полагая, что постиг законы человеческой зависти, он злится не на мальчишек, а на Любовь Симоновну и себя:
– Стегайте! Что мне ваш ремень? Спасибо, живым остался. А убили бы - тоже по-честному вышло б. Нечего задаваться. Не по чину нам велосипед!
– Ох, старый ты, Пашка, - удивляется мамаша.
– Прямо мудрец-философ...
Теперь она норовит вечерами сготовить что по-вкусней. Но Пашка уже сам по себе. Пусть мать пьет втихомолку портвейн или кагор и потом судачит на крылечке с соседками, будто она такая же... Время стоит скучное. Разве что царь по дороге в Ставку проедет через город. Хотя вокруг автомобиля столько казачья, что самодержца не разглядишь.
Но вот в марте студенты схватываются с городовыми, сжигают часть, и объявляется полная свобода. Все цепляют красные банты, и с бульварных тумб и скамеек на больших и малых митингах слышатся картавые, часто неграмотные речи.
– Ожидовел город, - пожаловался племяннику Клим.
– Не любишь?
– подмигнул Пашка.
– Признаюсь, грешен. Конечно, народишко, избранный Господом. Обижать нельзя. Но и любить не вижу причины.
– А ты не черносотенец?
– Упаси Господь.
– Говорят, с осени их будут принимать в училище без всяких процентов, сказал Пашка.
– Доброе дело...
– Доброе, - согласился племянник.
– А вот не любят их.
– Всех не любят, - сказал Клим.
– Нет, евреев по-другому...
– Твоя правда...
– вздохнул Клим.
– Юдофобство оно, конечно, грех, да вот боюсь, въелось неспроста. Россия, видишь ли, так поотстала от европейских земель, что умные люди еще в прошлом столетии (а иные - и четыре века назад!) додумались: мол, не Россия ума-разума медленно набиралась, а напротив, Европа со всех ног заспешила к дьяволу. А русские, выходит, от лукавого подальше и тем самым к Господу ближе. Стало быть, они и есть избранный Богом народ. Но в Священном Писании о русских ни полслова... Христос, понимаешь, сошел не на нашу, а на еврейскую землю, евреев, а не нас, поучал, хлебами кормил. О русских Он тогда не думал вовсе. Правда, славянство еще на свет Божий не явилось. Но все равно обидно. Мог бы повременить полтыщи годков и родиться, скажем, в курной избе или в белой хатенке. Никто бы Его, Новорожденного, на мороз в сарай не погнал... Приютили бы, обласкали. Так что приглядясь, поймешь: ненависть к евреям - ненависть высокая, религиозная. Это только кажется, что от темноты обзываем: "Жид пархатый". А тут, брат, глубокий смысл: "не ты, мол, великий народ, а я". Хотя с другой стороны посмотришь - евреи тебе и скупердяи, деньги в рост дают, капитал приращивают. Твой батька, Царство ему Небесное, чалдон непросыхающий, прогорел, а еврей на его месте непременно выкрутился б. Так что считай, нелюбови к евреям разные. Нижняя, обиходная, несерьезная нелюбовь. Так и греков, и армян, и татар не жалуют. А есть высокая нелюбовь - мистический антисемитизм. С ним ох не просто.
– А ты веришь, что Бог их избрал?
– спросил племянник.
– Не знаю. Может, Господь их и отметил, да вот Божьего Сына они по своему зазнайству не приняли.
– Но если бы евреи Христа признали, русским легче б не стало, - робко сказал племянник.
Клим оторопело глянул на парнишку, плюнул и захохотал:
– Ох и голова у тебя! Признали б! Да вся История не туда бы повернулась, когда б они Иисуса приняли. Спаситель без Голгофы! Что бы сталось с Церковью?! Постигнуть страшно. Ей без того нынче тяжко... Эх, Пашка, смута началась, а я, пастырь духовный, капусту сажаю наподобие римского военачальника. Через бельма на очах света не вижу. Куда мне людей вести? Тут третьего дня барышня забегала, евреечка. Дрожит вся. "Креститься хочу".
– "Да зачем вам?" спрашиваю. Раньше, понятное дело, в университет без того не пускали. А она не объясняет: хочу, мол, и все!.. Ну, разговорил ее малость. Открылась: революции боится. Соплеменников своих, братьев родных и двоюродных, пугается. "Слишком вы их, - сказала мне, - прижимали, погромам содействовали..." - "Я не содействовал", - говорю. "Я не о вас", - отвечает. Словом, как аукнулось, такого и жди ответа. "Теперь, - говорит, - на наших удержу не найдете. Как с цепи сорвутся..." Вот она и прибежала ко мне спасаться. А какой я, прости меня, Христос, спасатель и от революции защитник? Я сам, грешным делом, царя не любил, за рюмахой его ругал и с твоими отцом и братом за приближение светлого будущего неоднократно чокался. Да и нынче еще не пойму, к добру ли сия пертурбация или лихолетие на подходе? Отговаривал я эту барышню. Повремените, оглядитесь. Крещение, мол, шаг серьезный... Где там! Сразу им надо, сей же час, немедля. Так что окрестил я ее без всякого удовольствия, и забрала меня дурная мысль, что Церкви нашей скоро конец, если такие в нее бегут. А соберись в Православии их сотня тыщ - как тогда? Хоша в Царствии Небесном что эллин, что иудей - все едино, но на бедной земле различие заметно. У евреев кровь не та. Горячая чересчур, нетерпеливая, к смирению неподготовленная. И, смотришь, добрая, тихая, светлая наша Церковь возмущенным разумом закипит, а храмы либо в митинги, либо в синагоги обратятся...
Меж тем семнадцатый год кончается полной неразберихой. Мать пьет, Клим тоскует и вдруг зимой порывает с религией. Из большого поповского дома перебирается в сарай и кое-как приспосабливает его под жилье. А Пашка пропускает в реальном занятия, потому что половина учителей, не признавая новой власти, тоже манкирует. Впрочем, поначалу новая власть сама держится недолго. В город забредают то одни войска, то другие. К Челышевым никто не заворачивает, но у доктора все селятся с охотой, потому что дом с телефоном, ватерклозетом и водопроводом. Клозет и водопровод, правда, тут же бастуют, но телефон почему-то работает, соблазняя все проходящие через город регулярные и нерегулярные банды. И черт-те во что превратился бы дом, когда бы доктор однажды не сорвал аппарат, а заодно и наружную проводку.
Это почему-то впоследствии объявленное героическим время казалось Челышеву удивительно тусклым, и когда подраставшая дочка расспрашивала о гражданской войне, Павел Родионович не припоминал ничего особенно выдающегося. Вот только - получил в реальном свидетельство об окончании и поступил в Горный институт.
А Клим к бутылке не пристрастился - корпел на своем огороде. И вдруг на следующее лето ушел с деникинцами. Записался добровольцем. Чудной, в гимнастерке, в бриджах и крагах, забежал проститься на Полицейскую.
– С чего это ты?
– удивилась Любовь Симоновна.
– Устал я, Люба, от хамья.
– Сам, что ли, из князей, гражданин Корниенко?
– Конечно, не дворяне, но место свое помнили. А нынче из всяких дыр вельми хамов и дурней вылезло. Обрадовались, свобода, мол, и верховодить хотят, чтоб уже вовсе никакой свободы не осталось.
– Евреи, что ли?
– Евреи, и кацапы, и наши хохлы... Все вкупе, - вздохнул Клим.
– Не поверишь, Люба, но за комиссарами пошли такие, кто в погром больше всего старались. Им с кем вожжаться - один бес! Им лишь бы залезть повыше других! Вот и кровью страну залили...