Шрифт:
– Да хоть кто бил-то тебя, скажи? Зачинщик-то кто, по крайней мере?
– Помилуйте, ваше высокоблагородие, да разве я смею сказать? Будет! Довольно уж! Да мне тогда одного дня не жить. Совсем убьют.
– Вот видите, вот видите! Какие нравы! Какие порядки! Что ж мне делать с тобой, паря?
– Ваше высокоблагородие!
– и несчастный обнаруживает желание кинуться в ноги.
– Не надо, не надо.
– Переведите меня куда ни на есть отсюда. Хоть в тайгу, хоть на Охотский берег пошлите. Нет моей моченьки побои эти неистовые терпеть. Косточки живой нет. Лечь, сесть не могу. Все у меня отбили. Ваше высокоблагородие, руки я на себя наложу!
В голосе его звучит отчаяние, и, действительно, решимость пойти на все, на что угодно.
Смотритель задумывается.
– Ладно! Отправить его завтра во 2-й участок. Дрова из тайги будешь таскать.
Это одна из самых тяжелых работ, но несчастный рад и ей, как празднику, как избавленью.
– Покорнейше вас благодарю. Ваше высоко...
– Что еще?
– Дозвольте на эту ночь меня в карцер одиночный посадить! Опять бить будут.
– Посадите!
– смеется смотритель.
– Покорнейше благодарю.
Вот человек, вот положение, - когда одиночный карцер, пугало каторги, и то кажется раем.
– Все?
– Так точно, все.
– Ну, теперь идемте в тюрьму, на перекличку, молитву, - да и спать! Поздно сегодня люди спать лягут с этой разгрузкой парохода!
– глядит смотритель на часы.
– Одиннадцать. А завтра в четыре часа утра прошу на раскомандировку.
Тюрьма ночью
Холодная, темная, безлунная ночь. Только звезды мерцают.
По огромному тюремному двору там и сям бегают огоньки фонариков.
Не видно не зги, но чувствуется присутствие, дыханье толпы.
Мы останавливаемся перед высоким черным силуэтом какого-то здания: это - часовня посредине двора.
– Шапки долой!
– раздается команда.
– К молитве готовься. Начинай.
– "Христос воскресе из мертвых"...
– раздается среди темноты.
Поют сотни невидимых людей.
Голоса слышатся в темноте справа, слева, около, где-то там, вдали!..
Словно вся эта тьма запела.
Этот гимн воскресения, песнь торжества победы над смертью, - при такой обстановке! Это производило потрясающее впечатление.
Невидимый хор пропел еще несколько молитв, и началась поверка.
За поздним временем обычной переклички не было, просто считали людей.
Подняв фонарь в уровень лица, надзиратели проходили по рядам и пересчитывали арестантов.
Из темницы на момент выглядывали старые, молодые, мрачные, усталые, свирепые, отталкивающие и обыденные лица, - и сейчас же снова исчезали во тьме.
В конце каждого отделения фонарь освещал чисто одетого старосту.
– Семьдесят пять?
– спрашивал надзиратель.
– Семьдесят пять!
– отвечал староста.
Старший надзиратель подвел итог и доложил смотрителю, что все люди в наличности.
– Ступай спать!
Толпа зашумела. Тьма кругом словно ожила. Послышался топот ног, разговор, вздохи, позевывания.
Усталые за день каторжники торопливо расходились по камерам.
– Кто идет?
– окрикнул часовой у кандальной тюрьмы.
– Кто идет?
– уже отчаянно завопил он, когда мы подошли ближе.
– Господин смотритель! Что орешь-то!..
Мы прошли под воротами.
Загремел огромный замок, клуб сырого, промозглого пара вырвался из отворяемой двери, - и мы вошли в один из "номеров" кандального отделения.
– Смирно! Встать!
Наше появление словно разбудило дремавшие кандалы.
Кандалы забренчали, залязгали, зазвенели, заговорили своим отвратительным говором.
Чувствовалось тяжело среди этого звона цепей, в полумраке кандальной тюрьмы. Я взглянул на стены. По ним тянулись какие-то широкие тени, полосы. Словно гигантский паук заткал все какой-то огромной паутиной... Словно какие-то огромные летучие мыши прицепились и висели по стенам.
Это - ветви ели, развешанные по стенам для освежения воздуха.
Пахло сыростью, плесенью, испариной.
Кандальных проверяли по фамилиям.
Они проходили мимо нас, звеня кандалами, а по стене двигались уродливые, огромные тени.
В одном из отделений было двое тачечников. Оба - кавказцы, прикованные за побеги.
Один из них, высокий, крепкий мужчина, с открытым лицом, смелыми, вряд ли когда отражавшими страх глазами, - при перекличке, громыхая цепями, провез свою тачку мимо нас.