Шрифт:
Да только ли это? Хватило бы одного того, сколько раз, опять же вольно или невольно, несправедлив я был к жене, к сыновьям, к друзьям, характер выказывал, когда проще и даже выгодней было не выяснять отношения, вообще не обращать внимания на всякую ерунду, дурь какая-то. И хуже всего не то, что портил и себе, и другим настроение, а что зная порой о неправоте своей, признаваться в том не хотел, кочевряжился. А с мамой? Пусть и, ещё раз рискну о себе судить, был я не самым худшим сыном. Тоже ведь всякое у меня с ней бывало. Как быть с замечательной моей мамой, которой давно уже нет, и нельзя теперь ничего изменить, поправить, прощения попросить?..
Вот уже больше четверти века ношу я в себе неизбывный грех, на первый взгляд эфемерный, яйца выеденного не стоящий. И вспоминаю о той давней истории едва ли не чаще, чем о многом другом, куда существенней. И казню себя не меньше.
Того солдата и солдатом-то назвать было трудно. Разве что принимая во внимание, что военная форма на нём, сапоги, погоны. Но всё это больше походило на пародию или, не исключено, на провокацию. Будто намеренно злопыхатель или недоумок какой-то вздумал поиздеваться над «нашим доблестным защитником Родины», выставил его на обозрение в таком скоморошном виде. Низкорослый, щуплый юнец в донельзя заношенной, измятой, точно на помойке найденной гимнастерке, мешком висевшей на нём, в таких же замызганных обвисших штанах и пыльных, разваливавшихся сапогах. В довершение ко всему на его маленьком бледном лице красовался синяк под глазом. Увидев его, подивился я больше не тому, что не постыдился он появиться таким в городе, а что вообще выпустили его из части и не расправился с ним первый же встретившийся офицер или патруль. Знал я, конечно, что не лучшие времена переживает сейчас армия, но в любом случае можно было привести себя в более или менее пристойный вид – форму выстирать, погладить, сапоги почистить. Ещё и этот фонарь под глазом. Может, напился он или дряни какой-нибудь накурился? Поравнявшись со мной, он остановился и тихо, запинаясь, попросил у меня сигарету. Я хмуро буркнул, что не курю, и прошёл мимо…
Были это первые перестроечные годы, судорожные и безбашенные. Да, живя в это свихнутое время, сам наглотался под завязку, но и представления не имел об ужасах, творившихся в войсках, об издевательствах «дедов» над новобранцами – «духами», так они, кажется, называются, о жестоких побоях, изнасилованиях, об изуверской травле, доводивших ребят до самоубийства. Что отбирают у них деньги, еду, вещи, вынуждая ходить в обносках, превращают их в бесправных и безответных рабов. Не знал я, что вершится этот кошмар при полном безразличии, если даже не попустительстве офицеров, таких же униженных, опустившихся, спивавшихся, махнувших рукой на себя, на службу свою, на возможность что-либо изменить, а зачастую и побаивавшихся тех же «дедов». Привычно молчали об этом советские газеты, телевидение, не было ещё Интернета, а я к тому же далёк был от армейских дел, близко сталкиваться не доводилось. Как и не мог я знать, что этих загнанных, бесправных пацанов «деды» выгоняют в город за сигаретами, и если не принесут те требуемого количества, избивают. А я не дал сигареты, хотя почти полная пачка в кармане лежала, этому несчастному мальчику, солдатику. Да ещё такому маленькому, слабосильному. Подлость такую совершил…
Но вот эту подлость я целиком на себя не беру, делю её с нашим аршином общим неизмеряемым государством, со всеми его бывшими и нынешними властителями. И доля тут моя несравнимая. Нет и не будет им ни оправдания, ни прощения, как бы туго стране ни приходилось, какие бы беззакония ни творились, сколько бы ни врали, ни воровали, ни пропивали. Ни при каких обстоятельствах. Допустить, чтобы так калечили этих несчастных мальчишек! Чтобы калечили не только физически, но и, что, пожалуй, ещё страшней, духовно ребят, лишь начавших свой путь во взрослую жизнь. Не находить управы на мерзавцев, садистов, превращавших их казарменную жизнь в беспредельную лагерную зону, с её бандитскими, уголовными нравами! И ничего ведь тут по большому счёту не меняется, хоть и меняются времена, не одним уже зомбоящиком народ окучивается. Ну да, да, старается докричаться до людей хилое племя правозащитников, известными становятся какие-то вопиющие случаи казарменного беспредела, какие-то комитеты создаются, комиссии, даже уголовные дела заводятся. Толку-то. И оттого, что всё-таки не перевелись ещё нормальные люди, человеки с офицерскими погонами, на которых молятся отцы и матери призывников, существуют части, где ребята нормально служат, а не выживают, легче не делается. А эти «духи» сплошь и рядом превращаются в таких же «дедов», потом в «дембелей», потом возвращаются в повседневную нашу жизнь. И сколько их, изуродованных прежними унижениями, сначала в одном, затем в другом качестве, с извращёнными понятиями о долге, чести, достоинстве. О жалости, сострадании. Наши дети, наши внуки. Подлость в самом неприкрытом, самом совершенном виде. Это не говоря уже о том, какие из них будут защитники, кого и как будут они защищать. У моего товарища, эмигрировавшего в Израиль, внучка служит в армии. Хочет она вообще связать с нею свою дальнейшую жизнь. Боится, что не удастся – слишком большой там конкурс и строгий отбор, особенно в боевые войска. А сейчас она, приезжая домой на выходные, сразу же, едва переодевшись, заваливается спать, и проспать порой может чуть ли не сутки. До того устаёт, выматывается. Домашняя девчонка, смышлёная, смешливая…
Или вот ещё. Те три щенка, которых увидел я, проезжая мимо болотистой заводи лет тридцать тому назад. Три чёрных мохнатых головы, торчавших над водой. Близко друг к другу, швырнули их сюда одного за другим. Недалеко, метрах в трёх всего от берега. Причём не только родившихся, по виду наверняка не моложе трёхмесячных. Но всё равно, несмышлёные ещё, не плыли они к нему, беспомощно барахтались на одном месте. Неведомо сколько времени прошло, но в любом случае жить им оставалось недолго, погибать тяжёлой, мучительной смертью. Даже помыслить нельзя было о том, чтобы спасти их. И не по одной причине. Ну, допустим, разулся бы я, брючины закатал – кстати, ранней весной всё случилось, вода холодная, – подобрался бы к ним, вытащил. Куда бы их, мокрых, закоченевших, дел потом? К тому же ехал я по делу, встреча у меня была назначена, какие варианты? Немало, повторюсь, было у меня поводов жалеть о содеянном или не содеянном. Опять же сопоставляя с обломами, бывавшими в моей жизни, но почему-то именно эти три щенячьи головы над водой всё не забываются. Вспоминаются чаще всего, когда вижу такую собаку. Возможную. Чёрную. Мохнатую. Весёлую. А собак таких в городе…
Спится мне плохо. Просыпаюсь среди ночи, думается о чём-то, вспоминается…
Мобильник
Дежурство было трудным. Иногда одного больного в отделении бывает достаточно, чтобы ни разу за ночь не только не прилечь, но и не присесть. А в эту ночь таких было у меня трое. Порой, признаваться стыдно, даже злиться на них, докучливых, начинаешь. И жалеть, что выбрала для себя эту дёрганую, в довершение ко всему ещё и скудно оплачиваемую профессию медицинской сестры. Ещё и в хирургическом отделении, да когда сестёр не хватает. От одних этих ночных дежурств, изнуряюще копившихся месяцами, когда путаться начинает время суток, и жить перестаёшь нормальной человеческой жизнью, муторно делается. У меня эта жизнь длится уже второй год. Все – и девчонки, и давно уже не девчонки нашего отделения брюзжат об этом, никто, однако, в мою, по крайней мере, бытность, не уволился, не норовил пристроиться где-нибудь полегче и посытней. Я, кстати, тоже. Громких слов говорить не хочется, но тем не менее. Потому, наверно, что повезло мне, в хороший, путный коллектив угодила, а зав у нас вообще золотой мужик. Это я о себе, за других, конечно же, не ручаюсь.
Но это так, лирическое отступление. Просто к тому, что к утру сильно устала, вымоталась. Ноги гудели, и войдя в автобус, мечтая поскорей оказаться дома, посетовала я, что все сиденья заняты. Но всё же рефлекторно успела заметить, что сидевший с краю чуть поодаль парень довольно привлекателен, из тех, что обычно нравятся девушкам, – чернявый, поджарый, романтично длинноволосый, свитерок на нём стильный. Перехватила его почти такой же оценивающий взгляд, сразу же с безразличным видом отвернулась, только этих гляделок мне сейчас не хватало. А он удивил меня – встал, улыбнулся:
– Садитесь, пожалуйста.
Потому удивил, что не припомню я, когда в последний раз такое обхождение мне выпадало, уступали мне место. Голос у него был приятным и улыбка хорошая, впрочем, особого значения это не имело, сейчас не меньше была бы признательна, окажись он каким-либо другим. Тоже изобразила улыбку и с удовольствием плюхнулась на доставшееся мне сиденье. То ли поспешила я, то ли он не в лад со мной попал, но на какое-то мгновенье мы с ним соприкоснулись, чему я, впрочем, не придала никакого значения. И на него больше, пока не доехала до своей остановки, ни разу не взглянула.