Шрифт:
«Столбцы — Берлин».
«Столбцы — Остенде».
«Столбцы — Париж».
К сведению не искушенного в западноевропейских делах россиянина: слипинткар — спальный вагон, комфортабельный продукт разлагающейся Европы. Но уж если разлагаться, так уж разлагаться по всем правилам, черт возьми!
И вот проводник слипинткара, почтенный человек в галунах, отметил синим карандашом на карте отведенное для меня купе.
— Проше, пане!
Тонкая пыль, пронизанная зеркальным утренним светом, стояла в бархатном купе. Я опустил тяжелую раму. Со стуком она упала. Особо запахло железнодорожной масляной краской, завертелась пыль, и я прочел привинченную к оконной раме эмалевую табличку: «Не выхилячшем».
Что обозначает — неизвестно. По всей вероятности, нечто вроде «просят не высовываться». Но тем не менее приятно, что так заботятся об иностранцах, хотя бы и русских.
Ничего не поделаешь, Европа!
До отхода поезда оставалось минуты две. Я выбрался на перрон и пошел вдоль поезда, — из окон вагонов на меня глядели западноевропейские портреты.
Это был великолепный осмотр первой комнаты, даже, собственно, вестибюля того музея, который мне надлежало объезжать в течение месяца.
Вот окно. Не окно, а семейная группа. Стриженая девица в темных роговых очках, в пестром вязаном джемпере, с томиком самого популярного в Европе романа «Мадонна спальных вагонов» (507 тысяч экземпляров). Дочь, мамаша в черных патриархально-католических митенках, со зловредным носом, покрытым слоем этакой ультрамариновой пудры с легким апельсинным оттенком, папаша в соломенной шляпе, сухонький, с выкрашенными усами, в крахмальном воротничке, корректный, как покойник из хорошего дома. Конечно, темные замшевые перчатки (вообще все порядочные люди — в перчатках). По всей вероятности, добродетельная помещичья семейка, едущая проживать без особого труда добытые средства куда-нибудь в Карлсбад или (чем черт не шутит!) в Ниццу.
Я прохожу мимо, мамаша опускает замшевые, как у попугая, веки и неодобрительно скользит глазами по моим, весьма неевропейским, туфлям. Потому — ежели бедный. то сиди дома и не рыпайся по заграницам, не суйся в «миттельевропеишен экспресс».
Дальше в окне хорошенькая горничная в наколке чистит щеткой круглую шляпную коробку своей барыни и не без некоторого презрения делает глазки носильщику.
Дальше в раме окна красуется томного вида молодой человек (в коричневых замшевых перчатках, натурально). Облокотись коверкотовым плечом о раму, он читает французскую газету. Бархатные его усики длинны и модны, как у Адольфа Менжу, одна бровь скептически приподнята, и вялые губы абсолютно неподвижно приоткрыли мертвый, перламутрово-золотой зуб.
Далее — католический священник, коммивояжер (надо полагать, какой-нибудь автомобильной фирмы), два немолодых розовых немца, — словом, все как полагается.
И над всем этим, то есть среди всего этого, величественно и грузно опершись слоновыми локтями о брионную раму, возвышается… нет, не возвышается… ширится… нет, не ширится… непомерно присутствует, царит, доминирует, подавляет и ужасает чудовищной комплекцией монументально-буддийского стиля польский генерал. Его лицо — жирная Европа. Оно окружено (я бы даже рискнул сказать — обрамлено) как бы некими колониями, седою растительностью немолодого льва. Оно давит на тройную шею, шея давит на воротник (с галунами, разумеется!), воротник давит на гороподобную грудь. Грудь распирает окно. Окно трещит. Окно давит на вселенную. Трещит европейское равновесие.
Нет, это не генерал. Это — фельдмаршал, генералиссимус. Кутузов десятой степени, диктатор.
Дежурный по станции выходит на перрон и машет рукой (в бежевой замшевой перчатке). Поезд трогается, фельдмаршал плывет. Бегу в вагон.
Ветер треплет на столике перед окном красные розы, которые я везу из Москвы. Они, эти розы, летят поверх польского пейзажа, поверх тех самых сосен, полей, дорог, полосатых шлагбаумов, на которых, быть может, сейчас почил свинцовый глаз генералиссимуса.
Входит льстец в галунах и приглашает в вагон-ресторан завтракать. Кстати, во имя экономии времени и места убедительно прошу в дальнейшем иметь в виду, что все поляки или в галунах, или в замшевых перчатках, сообщать об этом больше не буду: разбирайтесь сами — когда галуны, когда перчатки.
По коридору, подпрыгивая и хватаясь за стены, идут в салон-вагон пассажиры. В шесть часов вечера — Варшава.
А пока — любопытно позавтракать в ресторане транъсевропейского экспресса.
В вагоне-ресторане роскошного «Матропа» под ослепительным потолком крутится широкопалый пропеллер вентилятора.
Вагон-ресторан блестит лакированным красным деревом, хорошо отшлифованным стеклом и яркой решетчатой медью отдушников-жалюзи.
По стенам и потолку — рекламы. Элегантные, хорошо отпечатанные, лаковые, среднеевропейские рекламы.
Конечно, «Пейте мюнхенское пиво Левенбрей» (а я-то в простоте душевной полагал, что пиво Левенбрей водится исключительно в Охотном ряду. Угол Тверской. За столиком под елочкой!).
Конечно, «Курите папиросы «Хедив», «Требуйте несравненный оранжад такой-то фабрики», «Принимайте незаменимое в дороге слабительное», «Останавливайтесь в потрясающем отеле «Националь» — радио, ванна, автомобиль, лифт» и т. д. и т. д.