Шрифт:
22 сентября - 11 октября - стоянка в лагере 251;
11 октября - грузимся и уходим;
13 октября - Cottbus, мой друг был избит и опозорен русскими, он нес на плечах крест...
15 октября - Sorrau (Zorow) — первые польские солдаты;
16 - 18 октября - Zorow - кучи дерьма, эшелоны...
Глогау, 19 октября (...). Город полностью уничтожен, вымер, уже и развалины успели порасти травой. В этом даже есть своя романтика, трепетность, не то, что в Берлине, представляющем собой груды кирпича, утопающем в пыли и пепле. Однако благодаря своему величию он сохраняет признаки жизни, а вот такого разрушенного дотла города, как Глогау, мне еще не доводилось видеть. Путешествие по опустошенной Германии производит тяжелое впечатление. Зло разбирает: немцы, с их высоким уровнем благосостояния, начали войну, которая не только сокрушила их самих, но и навлекла беды на другие народы...
Отцовский эшелон подолгу простаивает в полях Польши, отец, подобно остальным, варит мучную болтушку, его уже не удивляет вид разрушенного Минска, он барышничает, прикидывает, что его ждет в Литве. И вот:
4 ноября 1945 г., Вильнюс. С бьющимся сердцем шел я вчера на улицу Малуну, 3. Поднявшись по лестнице на галерею, заметил, что здесь живет уже не Лидия: другие вещи у дверей, нет той чистоты, которую так тщательно поддерживали Лидия и ее семья. Постучался, но никто не открыл дверь, распахнув которую я часто заставал когда-то дома Ее. Не достучавшись, я заглянул к пани Ганульке, там и узнал кое-что...
С бьющимся сердцем, часто взмахивая крыльями пернатого зверька, я влетел - а разве сейчас я не продолжаю по-прежнему влетать?
– в разбитое окно, сквозь покрытое пылью и заляпанное строительным раствором стекло в пустую, как осушенная бутылка вина, комнату. Она была пропитана терпким запахом краски, извести, чего-то тошнотворно-кислого, — вот только человеческого духа там не осталось и в помине. Не пахнет больше телом Туулы, ее волосами и даже пропыленными папками. И как ни раздувай ноздри, все равно не почувствуешь даже запаха мускуса, которым разило от Петрилы и его прыщавого сынка, тяжелого духа сапожной ваксы, выдохшегося пива - ничего! Будто попадаешь в старый кладбищенский склеп: беленые стены с почти незаметными паутинками на них кажутся до омерзения вечными, они страшнее всех символов смерти, палат дурдома и кладбища, что возле бюро ритуальных услуг, - одно время туда, то ли следуя странной моде, то ли гонимые массовым психозом приходили кончать жизнь самоубийством желторотые наркоманы, юные девицы и просто любопытствующие сумасброды... Бродил там и я - мне казалось, что в этом месте и уютнее, и теплее...
В тот год, забредя в опустевшую уже твою (нашу?) комнату, я застал в кухне странную пару - зачуханный мужичонка и немая толстуха с паршивым щенком: они здесь и ели, и спали, и испражнялись - прямо на кухне. На листе жести разводили костерок, что-то варили... О таких людях стали понемногу писать - на городских свалках их уже было не меньше, чем ворон, но чтобы здесь, в городе? Они пригласили меня посидеть, выпить пива, но я лишь мельком оглядел комнатушку, где когда-то стояло твое ложе, покурил и выскользнул за дверь, к речке, где жирный селезень кормил белым хлебом свою худосочную даму... Твое жилище, Туула, уже совсем другие люди собирались приспособить к потребностям ненасытного общества — они решили оборудовать здесь студии живописи для детей из хороших семей. Хорошо еще, что живописи! До настоящего времени тут шатались полуживые призраки, потом появились бомжи, сатанисты, влюбленные парочки, увлекавшиеся богоискательством подростки, из которых со временем могли вырасти настоящие «бибельфоршеры»10– фюрер сажал таких в каталажку, а писатель Сруога11 немало натерпелся от им подобных в Штутгофе. И вот пришли строители - всерьез и надолго. Обосновались со всей своей амуницией, сколотили подсобку для стройматериалов, отремонтировали старую печку в кухне Петрилы и, похоже, собирались ее топить довольно долго, до тех пор пока... пока однажды кто-нибудь тут и впрямь не расставит мольберты...
Я влетел: осень, холодает, но еще светло... Правда, не за что уцепиться цепкими, как у любой летучей мыши, лапками - здесь так пустынно, округло, голо и безжизненно. Здесь, в твоем бывшем жилище, Туула, рядом с кухней Петрилы - его харчевней, кошмарней, молельней, где он поклонялся Бахусу и Люциферу, рядом с брошенными строителями касками, осколками бутылок и горой пищевых отходов. Я бился в этом почти безвоздушном пространстве до тех пор, пока не пробился за глазницы окон наружу и не опустился устало на густой куст терновника; внизу зияла бездна, во всяком случае мне так казалось - широкая и глубокая прямоугольная яма; зачем ее тут вырыли и кто? Светило бледное октябрьское солнце, и на дне мне удалось разглядеть неглубокую канаву, вымощенный круглыми камнями желоб, а чуть дальше - крупные валуны и толстые дубовые бревна с выскобленной серединой... Ага, старинный водопровод, подумал я, он давным-давно зарос, захлебнулся замутненной струей - Туула никогда не узнает об этом, в ее времена здесь зеленели лопуховая плантация да лужайка, на которой она когда-то разливала гостям что-то из кувшина... Что было еще? Полчища крыс и мышей, орды насекомых, слепни, зеленые мясные и сизые навозные мухи, сарайчики-времянки - вековые времянки!
– ржавеющие прямо на глазах гаражи, сколоченные из гофрированной и листовой жести, и изумрудный лунный свет на наших успокоившихся ненадолго телах - так ли все это было тогда? Может, и так...
Мы расстались, Туула, и именно поэтому я научился время от времени превращаться в летучую мышь - существо с птичьим сердцем и звериными зубами. Это я опускался на твои груди, когда ты погружалась в сон без сновидений, и поутру тебе нечего было записать в общую тетрадку-сонник угловатым девичьим почерком со странными завитушками на букве «у», напоминавшими спущенные штаны гномика на двери вонючего туалета Петрилы. Подолгу кружил я над раскопанными останками затянутого илом старинного водопровода, над красным домиком городского водозабора № 1 по ту сторону реки, продолжающего снабжать Старый город подземными водами... При виде меня сторож водозабора в синем пиджаке и зеленой фуражке со скрещенными ружьями на кокарде и заливистым свистком наизготовку в металлических зубах, не утерпев, принимался свистеть, как мальчишка, или просто всплескивал жилистыми руками - ведь мы, летучие мыши, можем понравиться лишь немногим...
Тогда я опускался на башню Бернардинского костела, в высях которого запрограммирован архитектурный код столпов Гедиминаса12, и вглядывался в твои, Туула, бывшие окна. Как в ту пору, когда ты еще жила тут, уже без меня и, осмелюсь предположить, без частицы себя. Как я ждал тогда твоего прихода! Обычно ты приходила с первыми вечерними сумерками и сразу же ложилась спать; тогда я и прилетал к тебе в комнату, где зависал вниз головой под сводами — они были так грязны от копоти и сплошь покрыты темными жирными катышками, сажей, паутиной, дохлыми мухами... я улавливал слабый запах воска, мази, мочи и несвежей пищи - рядом находилась кухня...
Уже тогда я лишь смотрел на тебя, Туула, не смея завести разговор с тех пор, как в последний раз притащился сюда с темной улочки Филарету, которая, отдаляясь от соседки - улицы Филомату, - врастопырку извивалась от Бельмонтского леса чуть ли не до краснокирпичных домов гэбэшников, что возле обиталища покойников... Я так и не успел рассказать тебе об этом доме покойников, ну, том самом, который находится рядом с улицей Мери-Марго, неподалеку от линии переулок Балтасис - улица Полоцко... Послушай, Туула, не охватило ли тебя, во всяком случае поначалу, когда ты очутилась в этом царстве мертвых, свойственное живым болезненное любопытство к смерти, мерзкое любопытство, которое сродни ситуации, когда человек, учуявший отвратительный запах, не убегает прочь, а наоборот, поводит носом, озирается, нагибается, жадно впитывает этот смрад, словно пес, идет за ним, пока не находит свой конец? Разве не так, милая? Я впервые называю тебя «милая», когда ты уже мертва, а при жизни я звал тебя только Туула, ну a «THULLA» написано мною зелеными буквами на еще не прозондированной стене Бернардинского монастыря... Как давно это было! Дом мертвецов - мерзостное строение из силикатного кирпича с закрашенными до половины белой краской окнами, вечно закупоренными наглухо. Морг. Явно не способный вместить всех городских мертвецов, не отвечающий по меньшей мере полусотне элементарных требований санитарии и морали, не говоря уже о заповедях Господних, с незапамятных времен белел этот морг за огородами Полковника и мясника Рикардо. Никому из них он нисколечко не мешал, хотя оба они - и бледный как воск одутловатый полковник запаса, и смуглый сангвиник мясник - прекрасно знали, что творится за теми белыми стенами, что за грузовики и автобусы въезжают в проржавелые ворота и выезжают со двора. Им на это было наплевать: Полковник был озабочен проблемами морали в находившейся под полом его жилища крошечной мастерской неугомонной Аурелиты, а Рикардо было не до того — он вечно ломал голову над тем, как бы незаметно вынести с комбината кусок мяса, да поувесистее. Правда, зады своих огородов, упиравшиеся прямо в дверь покойницкой, оба они, причем не сговариваясь, засеяли красавкой, которую никто не рвал, а под забором сплошь темнела крапива.