Шрифт:
– Пей!
Кто меня сбил с пути истинного, кто подставил ножку? А никто. Я запрокинул голову и выпил все до дна - активное любопытство на лице Букаса сменилось широкой добродушной улыбкой:
– Браво! Так я и думал. Пьяница хранит верность только самому себе!
А мог бы еще добавить: «В борьбе с самим собой союзников не бывает!» Было бы в десятку. Я тоже улыбнулся, размяк, как подогретая котлета, расстегнул синюю рубаху. Букас же окончательно растрогался, принялся за что-то просить прощения, оправдываться, ругать - правда, беззлобно!
– нашу с ним общую женушку, мол, она сама... Эх, Букас, Букас, подумал я, если бы ты только знал, что меня сейчас волнует! Хмелея с каждой минутой все сильнее, я представлял, как ты, Туула, получаешь мое письмо, с выражением безмерного удивления уносишь к себе в мансарду, как запираешься там и жадно читаешь мои сумбурные строчки, тихонько хихикаешь при виде чудесного шаржа, нарисованного художником Педро, иначе говоря, смеешься надо мной, героем шаржа, а потом... суешь все обратно, в конверт, но уже спустя полчаса или раньше снова поднимаешься по деревянной лестнице и потом, еще раз перечитав все заново, тяжело вздыхаешь и пишешь, пишешь, пишешь... Каков твой ответ, Туула? Он исполнен праведного гнева? Суровый?.. Нет, скорее всего, снисходительно-вежливый, сдержанный... что ж, разбираться в нюансах предоставь возможность мне...
– Эй! Что с тобой?
– Букас потрепал меня по синему плечу. — Пей кофе! Погоди, принесу еще!
Он не на шутку встревожился, как-никак не вчера родился, знал, что мне грозит, если учуют!.. Вот и отпаивал меня кофе, повторяя один и тот же текст, а сам накачивался то коньяком, то отвратительным литовским джином. Всем нам там место!
– сказал он. Всем нам, уличным пахарям, людишкам искусства смердящим... а ты один страдаешь! Букас смотрел на меня расстроенно, а муку мою явно преувеличил и даже попытался одухотворить ее... Я оставил его совершенно одного, а в дверях встретил женщину с волосами как вороново крыло, в кожаных брюках. Я видел, как она присела рядом с маэстро и обняла его за плечи. До пяти часов, когда мне нужно было сидеть у окошка в своей библиотеке и приступать к обмену книг, оставалась еще уйма времени, во всяком случае так мне тогда казалось. Букас дал мне десять рублей, их требовалось тоже хорошенько припрятать, а на кофе у меня и своих денег хватало. Вот и хлестал я его где ни попадя, а ноги тем временем сами несли меня к заветному крытому мостику, возле которого меня и подобрал полгода назад милицейский джип. Меня доставили прямиком в вытрезвитель и в тот раз уже не выпустили... Вот он, мой старый приятель! Я поприветствовал нескольких знакомых ворон и того «мордоволосого» преподавателя графики с его «Schnauzbart». Он удивился при виде моей униформы, но у меня на такой случай было припасено объяснение: мол, устроился в Геологическое управление, сами видите... Он только расхохотался в ответ и зашагал в свой сверкающий стеклами институт, но по дороге, обернувшись, погрозил мне длинным талантливым пальцем. Эта встреча почему-то настроила меня на бодрый лад, и я тут же прикинул: пять рублей могу смело прокутить, а еще пятеркой откуплюсь! Поистине соломоново решение - и я выдул целую бутылку вина прямо на месте, на мостике, а сам при этом все время посматривал на твои подслеповатые окна и размышлял о своем письме-путешественнике...
Однако и пятирублевка не помогла — меня сгребли за шиворот, затолкали в «трюм», обрили потом еще не протрезвевшего машинкой наголо и втолкнули в душную камеру: наконец-то и этот долбаный интеллигент надрался! Ату его!
В пять утра меня подняли и отобрали ватный матрас. Нары пристегнули к стене. На следующий день, когда перестала кружиться голова и ужасно захотелось курить, меня навестил Андейка. Он так и сиял по ту сторону решетки, удовлетворенно потирал ладони, настолько был рад видеть меня здесь, в подземелье! Выведя меня в коридор, спросил, где запасные ключи, поинтересовался еще чем-то. Три дня я протомился в духоте под землей, и только тогда меня выпустили. Прощай, библиотека! Там уже сидел ставленник Андейки, толстозадый недомерок. А меня снова посадили у конвейера, где предстояло торчать безвылазно с утра до вечера. Отныне я мог только в обеденный перерыв спускаться в подвал нашего огромного корпуса, куда в это время приносили ворох проверенных писем. Их швыряли на скамью, возле которой сразу же сбивались в кучу те, кто поддерживал переписку с остальным миром, в первую очередь Иноцентас Венисловас, он активно переписывался с женской тюрьмой, получал кучу писем и посвящал ответам на них едва ли не все свободное время. Так вот, письма выпивохам раздавали в распечатанных конвертах после того, как их предварительно прочитывали кому положено - в лагерной администрации эту должность занимала смазливая девица, имевшая какое-то отношение к литуанистике, азы которой она изучала когда-то в университете. Пожалуй, она была единственным человеком в администрации, знавшим литовский язык. Вся ее работа заключалась в нескончаемом чтении писем, которые дышали любовью, ненавистью, досадой, жалостью, разочарованием, местью и прочими эмоциями. Безо всякого сомнения, у нее имелся некий списочек — за кем из корреспондентов нужен глаз да глаз, а кто не нуждается в неусыпном надзоре. Хотя цензорша сидела в отдельной комнатушке под крышей капитула и чтение писем не представляло ни малейшей угрозы для ее жизни, Дангируте (или Дангерута, хотя все ее звали только Данге) наряду с остальными получала совсем неплохую надбавку к жалованью «за опасные условия». Не ощущали себя в опасности и работавшие в цехе юные девушки и дебелые тетки, они занимали должности мастеров и контролеров, а пришли сюда только из-за «наживки» — той самой надбавки, и все они больше всего на свете боялись потерять нетрудную и вроде бы неплохо оплачиваемую работу. Все до единой эти работницы и, разумеется, Дангерута, подписали обязательство, что «не только не станут вступать в интимные контакты с лицами, находящимися на лечении в профилактории», но и не будут приносить для них в жилую и рабочую зону водку, вино, пиво, одеколон, чай, зубную пасту, сапожную ваксу... лимоны, какао, шоколад... лекарства, оружие, взрывчатые вещества - ничего! Никто из этих женщин и не собирался это делать. Да они и не стали бы приносить, даже если бы на это было разрешение. Больно надо! Они довольно строго соблюдали данный зарок, и если соглашались поддержать разговор, то он в основном крутился вокруг работы, выработок, сырья... А уж как выражались! Старуха Дашевска могла бы тут существенно обогатить свой банальный лексикон. Были жадны до денег, и хотя в нашем цехе только доводили до ума заготовки - пластмассовые корпуса для электросчетчиков, его работницы находили, что можно прихватить с собой после смены: это были то марля, то ацетон, то какая-то жидкость, которой промывали крохотные оконца в корпусе будущих счетчиков, в них вы заглядываете, чтобы с недоверием убедиться, как быстро крутятся за ними совсем уж малюсенькие цифирьки...
Но ведь даже детям известно, что правила для того и придумываются, чтобы... Обещания для того и даются, чтобы... И чем они пламеннее и сердечнее, тем быстрее о них забывают. Когда на складе готовой продукции двое прапорщиков, шнырявших по обыкновению в рабочей зоне, застукали in flagrante delicto, иначе говоря, на месте преступления, совсем еще молоденькую курочку, которую самозабвенно ублажал бывший мастер спорта по боксу, никто не стал поднимать громкий шум: курочку в тот же день выгнали вон, а боксера на десять дней засадили в небезызвестный «трюм». Могло бы обойтись и без изолятора, да похотливый боксер успел нокаутировать одного из церберов, а другого назвал «русским», хотя тот и был самым настоящим русским из-под Вологды по фамилии, кажется, Смирнов. Так стоило ли лезть в бутылку?
Зато когда спустя несколько дней на том же складе была зафиксирована (термин оперативников!) во время интимного сношения работавшая там женушка прапорщика Штефанковича, шум поднялся прямо по горячим следам, поскольку Ванду Штефанкович тут же выдала ее лучшая подруга. Прапорщики попадали со смеху: щупленький конопатый кавалер смог угодить могучей бабе, лишь взобравшись для удобства на пустой ящик! Рискуя свалиться, он все же ретиво делал свое дело, а она, оттопырив широкий зад, продолжала стонать, даже когда рядом появились посторонние: ну же, дорогой, поддай еще, живее, тут суки ходят! Штефанкович не успел, иначе наверняка убил бы и жену, и ее хахаля, электромонтера из Паневежиса. Того, кстати, быстренько перевели в другую тюрьму для алкоголиков, под Каунасом, где содержались осужденные уже по другим статьям. Говорят, он и там неплохо устроился - дошедшие туда слухи лишь повысили статус электромонтера. Распутницу в тот же день убрали из цеха, но сам Штефанкович никуда не делся и вскоре стал настоящим кошмаром для всех — мало кому удавалось проскочить сквозь его контроль, а когда он дежурил по зоне, из уст в уста передавался сигнал: внимание! Штефанкович! Он не ленился заглядывать в самые отдаленные уголки зоны, уделяя особое внимание подвалу, где были расположены многочисленные мини-«учреждения»: прожарочная для одежды, души, хранилище индивидуальных пищевых продуктов, склады постельного белья и одежды, а также ларек, в котором больным разрешалось покупать предметы гигиены и немного продуктов. Инциденты обычно возникали на складе личных продуктов -здесь у каждого был выдвижной ящик с номером, они, как правило, не запирались, чем подогревали любопытство и жадность «шустряков»...
Заглядывая каждый день в подвал в ожидании почты (раньше я ходил туда в основном из-за душа), я видел Штефанковича, подкарауливавшего очередную жертву. Обычно он находил, к чему прицепиться, особенно доставалось тщедушным мужичонкам с рыжей шевелюрой и конопатинами по всему лицу. И даже полученная в потемках затрещина не остудила его пыл. Ко мне же он был довольно терпим. Однажды, наведавшись в библиотеку, Штефанкович даже не взломал новый замочек на моем шкафчике; правда, таким он был еще до злополучного конфуза.
Твоего письма я ждал неделю, потом еще неделю, а когда оно так и не пришло, написал второе письмо — вдруг не дошло мое первое? Но и впоследствии я напрасно ходил в подвал, мне ничего не было. И лишь в конце апреля Педро принес твой конверт. Видимо, я побледнел, потому что Педро молча положил письмо и ушел. Всего три предложения: «Письмо получила. Пришли свое стихотворение про тех, „кто в карете светло-синей в ночь от Туулы укатил“... Будь здоров! Туула». Место и дата написания. И всё.
Отныне я стал писать тебе чуть ли не каждый день. Описал во всех деталях встречу с Букасом, с господином «Schnauzbart», Вилейку перед дождем и после дождя, в нескольких штрихах обрисовал Бернардинский монастырь на фоне вечернего пейзажа, вклинив даже несколько диалогов с Герасимом Мухой, - ты ведь помнишь, Туула, того бедного швейцара, который не покидал свой пост, даже продрогнув до мозга костей? И только в конце сделал приписку, признавшись всего один-единственный раз: а ведь я все еще люблю тебя... Ни ответа, ни привета.
В июне я впервые сбежал из лагеря. Меня тогда снова стали выпускать в город, я работал на базе. Мне удалось добраться аж до самого моря, до границы с Латвией, и лишь то обстоятельство, что за ограду я вернулся по собственной воле, так и не угодив в лапы к оперативникам, спасло меня от серьезного на этот раз срока - целого года... Таких беглецов набралось несколько десятков, нас всех судили чохом. Переполненный грузовик с бутафорской охраной — кому ж охота удирать именно сейчас!
– подкатил к дверям нарсуда Советского района, ну, а там все напоминало мой родной конвейер: следующий, следующий, следующий!.. Мне добавили всего три месяца, и я, покидая зал заседаний, перестал переживать, что напрасно сбежал... И снова стал завинчивать ту же гайку в ту же самую втулку, во всяком случае так мне казалось, когда я сидел у всамделишного конвейера. И тогда пришло второе твое письмо, тоже короткое, с вопросами в конце: так что же мне-то делать?
– спрашивала ты.
– Почему ты там? Риторические вопросы! И снова я писал тебе и писал, но только поздней осенью (мне еще раз добавили девяносто дней!) пришло твое предпоследнее письмецо, которое совсем нетрудно было запомнить наизусть: «Прошу мне больше не писать. Туула». Я, разумеется, написал в тот же день, только теперь уже стал захаживать в подвал исключительно по привычке. Там бессменно сидели дряхлые старикашки, а если быть точным, состарившиеся до времени мужчины, чьи ровесники «на свободе» женщин не только щупали. Если висящий во дворе транспарант с надписью: «Каждый человек - кузнец своего счастья!» вызывал только смех, то более скромный плакат в подвале, над головами горемык — «Без меры пить — недолго жить!» - с порога настраивал на грустный лад. Для этих калек лагерный подвал стал родным домом. Как только громкоговоритель принимался перечислять на весь лагерь тех, кого после лечения отпускают на волю, этим бедолагам впору было затыкать уши — так сильно боялся каждый из них услышать свою фамилию. Да и куда было идти им, этим полуживым отказникам, бездомным, давным-давно не представлявшим угрозы ни другим, ни самим себе. Я собственными глазами видел, как один из них, прибывший когда-то сюда из городка Даугай, услышав свою фамилию, Шарка, спрятался в чулане под лестницей размером с конуру, где хранились метлы и тряпки, заперся изнутри и три дня не высовывал оттуда носа, все время хныкал, а как только служивые пытались проникнуть к нему, угрожал самоубийством и, чего доброго, так и сделал бы, но его обманули, пообещали оставить в лагере, пусть только он вылезет поесть. Изголодавшийся узник проглотил наживку, вылез наружу — седые волосы, впалая грудь, острый щетинистый подбородочек. Его и в самом деле накормили, дали две обещанные пачки «Примы», а потом вышвырнули за ворота, выкинув следом на снег ватник, узелок и конверт с тридцатью рублями - все, что он заработал тут потом и кровью за два с половиной года! Похоже, Шарка проложил дорогу другим товарищам по несчастью, но у него хотя бы была лачуга где-то у черта на куличках, а ведь таких, как Шарка, были десятки...