Шрифт:
Боже, как все просто казалось ему в Ритрите, когда они обсуждали с Карсоном план побега! Лишь бы добраться до Кинглоу, говорил он себе. Лишь бы добраться до Кинглоу. И вот он в Кинглоу, в миле или двух от больницы, в которой красавец хирург с мужественным лицом склоняется над очередным больным. Но как вырваться из кольца шпиков? Они и в номере его, наверное, натыкали потайные микрофоны. Хорошо еще, что он ни слова не произнес вслух.
Нет, не зря он сомневался. Не надо было поддаваться глупому соблазну. Не надо было взращивать в мозгу нелепое наваждение. По крайней мере, в Ритрите никто не охотился за ним. Наоборот, все они были заинтересованы в том, чтобы он, Антони Баушер, ученый-химик из университета Кинглоу, чувствовал себя спокойно, мог продолжать любимую работу и привыкать к мысли о своем бессмертии. Они даже читали ему проповеди на торжественных коллективных подзарядках аккумуляторов, они прикрепили к нему постоянного наставника, ангела-хранителя и проводника по новой жизни.
Ему теперь уже казалось, что это не он подбивал Карсона на побег, не он раскрыл ему глаза, а Карсон сбил его с толку. Всегда он был немного странным типом, этот Ник Карсон, всегда настолько высокого мнения о себе, что редко считался с простыми смертными.
Тони потряс головой. С ним творилось что-то странное. Страх подгонял его мысли, заставляя их сворачивать с пути, который он выбирал, подтасовывал карты памяти. Это же все чепуха, что лезет ему в голову, твердо сказал он себе, и в отношении Ника и со шпиками. «Чепуха, чепуха», — повторял он уже вслух, забыв о потайных микрофонах, но страх не поддавался заклинаниям.
Я схожу с ума, сказал он себе. И на несколько секунд туман рассеялся, и он увидел, что находится во власти фантомов, призраков, порожденных его мозгом. Надо сделать усилие и разорвать сжимавшую его удавку, разогнать видения. Разве может быть столько шпиков, да тем более из-за него, это же чушь, чушь, нонсенс! Вышвырнуть все эти порождения гнусного страха и захлопнуть перед ними все двери. Ему давно уже было страшно, и он почти привык к сосущей тошнотворной пустоте в несуществующем сердце. Но теперь страх стал каким-то многогранным, и одна из граней леденила его ужасом безумия. И в этот короткий момент, когда занавес наступавшего безумия вдруг раздвинулся, страх стал невыносим.
Шпики? Да какое это в конце концов имело значение? Все равно он был в капкане, в двух, трех капканах. И заряжен был последний капкан вовсе не красавцем хирургом. Он знал это все время, но не хотел признаваться себе. Наживкой служила дочь. Девятилетнее существо со слегка вздернутым носом и широко расставленными серыми глазами. Она любила вести с ним длинные серьезные беседы. А почему люди бывают несчастными? Почему все не могут договориться и не перестанут огорчать друг друга? Почему одна девочка в их классе всегда старается сделать исподтишка пакость? А люди вообще хорошие или плохие?
Она была еще в том возрасте, когда ее интересовали абстрактные вопросы. Она была еще доверчива и полна любви к отцу. Они не говорили о любви, но она омывала его теплой волной нежности, когда Рин прижималась к нему, обхватывала его шею своими тонкими ручонками.
Он знал, что должен увидеть ее. Хотя бы издалека. Все равно он не смог бы поговорить с ней. Рин знала, что отец умер, и он не собирался переубеждать ее. Он даже и с женой не связался, когда попал в Ритрит. Для чего? Для чего тянуть с собой балласт предыдущей жизни в новую? Даже рядом, одинаковые, они с женой плохо понимали друг друга. Так можно ли было надеяться, что разочарованная, нервная сорокалетняя женщина, видевшая во всех вокруг одних лишь недоброжелателей, поймет вдруг иска?
Рин, может быть, и поняла бы. Но нельзя наносить девятилетнему существу такой нокаут. Ее психика просто не выдержала бы. А так… так, наверное, она давно уже успокоилась. В ее возрасте горе забывается быстро и душевные раны рубцуются с жестокой быстротой.
И все-таки он должен был взглянуть на нее. Если быть честным, именно для этого он приехал в Кинглоу. Именно для этого, а не для того, чтобы спросить красавца хирурга, для чего его обманули…
Марджори Баушер не хотелось беседовать с этим настырным журналистом, но он уже звонил дважды, и она с громким вздохом согласилась встретиться с ним.
— Не вздыхайте так, миссис Баушер, — сказал журналист, — телефонная трубка расплачется от такого печального вздоха. Даю слово, я украду у вас не более получаса. Я пишу очерк о вашем покойном муже, у меня почти все готово, хотелось бы только узнать что-нибудь о его семейной жизни.
Он приехал минута в минуту, молодой, улыбчивый, извинился за доставляемые хлопоты, достал блокнот, диктофон.
— Так что вас интересует, мистер Калифано? — скучным голосом спросила миссис Баушер. Ей не интересен был этот разговор, не интересен будущий очерк о покойном муже. И даже покойный муж был ей не интересен. Он и при жизни-то в последние годы не слишком интересовал ее, если говорить правду. Она закурила, затянулась и откинулась на спинку кресла.
— Скажите, миссис Баушер, ваш муж был к вам очень привязан? И давайте договоримся: если вопрос вам кажется чересчур интимным или неприятным, можете не отвечать.
Марджори Баушер пожала плечами.
— Я думаю, вы прекрасно можете написать все сами. Напишите, что мы безумно любили друг друга. А если почему-либо вам нужна правда, можете написать, что в последние годы мы были почти чужими людьми. А если уж совсем искренне, так мы просто не выносили друг друга и не развелись лишь из-за лени.