Шрифт:
— Повторяем! По тексту с реплики профессора Асами!
«Нелепая пьеса». Осаму, прислонившись к стене, отпускал справедливые замечания, в которых сквозила снедавшая его обида, свойственная молодым актёрам. Пьеса действительно была нелепой. Безудержное влечение к хитроумному Жироду [14] пропитало головы драматургов, как вода морскую губку. Сострадающая душа, созданная, чтобы не знать важный, преисполненный иронии смысл грёз. Драматург испытал в жизни много лишений, но постоянно видел повторяющиеся сны, а потому лишения ничему его не научили. К сожалению, мечты его оказались бессильны одержать верх над жизнью, они были всего лишь крошечным уголком в кладовке, куда трусишка убегает, когда его мучают. Пусть лишения обрушиваются одно за другим, человек, который видит лишь лёгкие сны, не всегда может прожить лёгкую жизнь. И всё-таки, чтобы восполнить слабые стороны в искусстве, он выпестовал вполне заурядное собственное достоинство, где лишения в прошедшей сквозь него жизни говорили о многом. Так что он вовсе не был обывателем, считался бескорыстным человеком и завёл немало молодых почитателей. Фарс такого рода — обычное явление среди людей искусства.
14
Жан Жироду (Ипполит-Жан Жироду; 1882–1944) — французский новеллист, крупнейший французский драматург периода между мировыми войнами.
Осаму тем не менее нравился этот драматург — Асама Таро. Причина была проста: Асама когда-то похвалил роль, сыгранную Осаму в учебном театре. И в этот раз назвал его имя и сказал, чтобы ему дали роль, пусть и крошечную. Какой бы глупой ни была написанная им пьеса, однако вывел на сцену столь редкую для современного театра романтическую роль именно он, Асама Таро.
Пьесу, где для тебя нет роли, будь она даже шедевром, ни один актёр не полюбит по-настоящему! Осаму казались странными воспоминания актёров труппы театра Цукидзидза о том, как их потряс спектакль «На дне» и они решили стать настоящими артистами. Сам он пока не обрёл глубокого зрительского сопереживания. Осаму мечтал о способностях, которые позволят ему одному доставлять восторг зрителям, а не о том, чтобы самому впадать в экстаз во время спектакля.
Сцена сделала его жизнь ненадёжной, неопределённой. Заключила в мир наполовину реальный, наполовину фантастический, ввергла в сладкое неудовлетворение всем, что наполняло его собственную душу. Стать актёром… Это значило отдать свою жизнь людям. Получать выбранные для тебя роли, говорить, что написано, жить навязанными чувствами, пройти от этого стула до той стены — всё это он должен был выполнять по желанию других. При этом в личной жизни, свободной, казалось бы, для исполнения желаний, его ничто не прельщало. Существовало лишь несвободное «за тебя выбирают». В конце концов всё это становится твоим, как выбранная красивая женщина. С удовольствием проглотить оскорбление в адрес свободы — сколь бы долго это чувство ни дремало — жажда лени не исчезла.
Осаму как-то утром, когда у него пересохло в горле, увидел в газете заметку о самоубийстве в семье. Мать напоила детей двух и шести лет соком с цианистым калием. В глаза Осаму бросился жирный заголовок «Напоила отравленным соком», и крупное «отравленным соком» вызвало ощущение чего-то вкусного. Наверняка этот восхитительный напиток хорошо смочил горло.
Яркого цвета, ароматный, с большим количеством быстродействующего яда, сухим утром поданный нежными руками без всяких просьб с твоей стороны. Питьё, которое мгновенно меняет мир. Осаму жаждал именно такого.
Безо всякой определённости отдаться буре, владеющей чужими чувствами, — всё прошло и не осталось ничего, но смысл окружающего мира разом изменился. «Сыграть бы Ромео, — с глубоким вздохом подумал Осаму. — Мир до того, как я сыграю Ромео, и мир после уж точно будут разными. Когда я спущусь со сцены, то сойду в мир, в котором прежде не жил».
Тут он обеспокоился: не слишком ли худые его длинные ноги для чулок, которые носит Ромео? Но кожа на почти безволосых ногах с восторгом ощутит холодное прикосновение шёлка. Его ноги и после того, как он снимет чулки, останутся ногами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И его губы — губами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И когда он, пробравшись между всяким хламом, вернётся в гримёрку, этот хлам предстанет тёмной грудой прекрасных заколдованных вещей, и городская пыль, осевшая на его обувь по дороге в театр, покажется сверкающими восхитительными каплями. Всё изменится. Эту удивительную память об изменении мира он сохранит до глубокой старости.
Осаму мог без устали и сколь угодно долго размышлять о чарах и воодушевлении, которые он обязан ниспослать людям. В наше время мы надолго забыли благородную ярость. Осаму казалось, что именно он тот человек, который сумеет передать её публике. Только главное слово тут — «казалось».
Это прекрасно, как ветерок, что во время дождя, напоённый запахом мокрых листьев, овевает лица, увлажняет глаза и щёки. Прекрасно существовать как он. Прекрасно налиться солью так, что больно коже, и прибрежным ветром бить человека в грудь. Очаровывать людей, опьянять их — значит превратиться в ветер.
Осаму мечтал: вот он, облачённый в пышные одежды, возвышается на сцене, подобно богу. Он этого не видит, но в глазах восторженных зрителей предстаёт дуновением блистающего ветра, вырвавшимся из форм существования. Вот он удивительным образом меняет само представление об устойчивости материального существования тела. Стоять там, говорить там, двигаться там становится музыкой — в неё превратилась радуга, что в дрожании осиных крылышек мелькнула перед глазами. Осаму мечтал — и ничего не делал. Видя в мечтах полное перевоплощение на сцене, блистательный момент прекращения бытия, он цепенел от страха: вдруг оставленные без внимания сомнения в собственном существовании пропадут. Он спал с женщинами ради доказательства истинности бытия. Ведь женщины откликались на его прелестнейшие чары. Но откликалось и ещё кое-что. Преданная женщина, неспособная на измену. То было зеркало.
У отдела оборудования на первом этаже, в котором служил Сэйитиро, было не лучшее в компании помещение. Столы — старые. Книжные шкафы и ящики-сейфы для бумаг — старые. После отмены реквизиции новыми выглядели только перекрашенные стены.
Здание было старым, поэтому и окна тоже были старыми. Вид из окон — такие же окна на другой стороне унылого внутреннего двора. Косые лучи солнца несколько послеполуденных часов позволяли видеть, что там, за стёклами. Но освещали они только белые следы, оставшиеся после снятых со стен картин. Однако противоестественная яркость света иногда позволяла увидеть, как движутся к окну ноги. Верхняя часть оконного стекла была непрозрачной, само окно, как поверхность воды в колодце, едва угадывалось.