Шрифт:
На нас выбегают смотреть.
Самая яркая одежда у туркменских детей. Сначала даже чуднo, но в закате солнца видно: оранжевый плоский круг, желтый песок в зеленых иглах травы, фиолетовые тени, красные цветки саксаула, - в своей чистоте краски жесткие, как дыхание на морозе.
Проносятся товарняки, сбрасывают почту на ходу, мы не успеваем запрыгнуть..."
"Ночь. Устали. Лежим на песке.
Смотрим в небо.
Сколькие с него считывали откровения!
Странники. Поэты. Отшельники.
Бывают простые ночи, с определениями:
"Южная ночь", - правильно - густая, шоколадная;
"Северное сияние" - спирт с шампанским;
"Ночь ненастная" с белесым налетом дождя;
"Высокое небо" средних широт с ясными сухими
звездами;
. . . . . . . . . . . .
Но без эпитетов:
"Ночь в пустыне".
Вот я вижу себя в пути, странник, странница, в хаосе непроявленных желаний,
но стоит Время включить:
страсти приходят в возмущение, закручивая до отказа пружину "Воля", ее двойственный смысл бьется маятником Выбора, превращая Вольность во Власть, стрелки пускаются в странный круг действий...
жизнь обретает порядок, контроль, измерение,
мелькают страницы бытия...
Ночью в пустыне
встретившись с собой, можно встретить вдруг уже не странника, но скитальца-сапожника*, например, которому было сказано: "будешь ходить до второго пришес-твия"...,
примерить ношу его, - по плечу ли бессмертие?..
Здесь, в сопряжении двух пространств, вечность не кажется невозможной.
В вечности Время свободно. Оно не терпит меры.
В этой бездне наши судьбы - всего лишь игры, вариации Времени.
Своей жизнью мы размыкаем на миг бесконечность с обя-зательством сомкнуть затем концы нити от безначального прошлого до будущего in infinitus.
Бессмертие обрывает нить.
Вечное последование, без пульса причин и следствий, обессмысливает Время-идею, а Время живое становится проклятым.
Холодно ночью в пустыне.
Лучше пойдем дальше."
18. Чужие судьбы
(продолжение дорожных записок)
"Туркмения. Безымянный разъезд. Ночь в доме коменданта разъезда. Они там пьют вместе с акыном и дорожным ревизором, который завтра повезет нас до Ашхабада в специальном купе, где мы будем пить уже с директором станции Мары, а майор-пограничник будет грызть зеленый лук, пока в поезде идет проверка документов, и так далее...
Клубок приключений покатится дальше.
Они сидят на полу возле железной печки и макают хлеб в бараний жир с луком, вот и вся закуска. Акын тренькает на двух струнах. А мы бегаем взад-вперед по пустынному перрону, чтобы согреться, - там нет даже маленькой какой-нибудь вокзальной комнатенки. Шустрый тощенький ревизор выскочил на шум, он был крайне удивлен, что мы не сообразили обогнуть дом и ввалиться к ним в гости. И вот мы уже сидим у печки и тоже макаем хлеб в плошку с жиром.
– Похожа на мою дочку, - кивает в мою сторону комендант, печальный пожилой туркмен.
Потом, когда не хватило водки, и ревизор с акыном побежали будить продавщицу, комендант рассказал.
Воевал, женился на русской женщине-враче, остался в Ленинграде, двое детей... И не смог там жить, затосковал по своему разъезду, по матери-старухе... Жена не поехала за ним...
Надолго замолчал. Потом еще рассказал:
– Отец мой был старшим сыном в семье, ушел из аула на заработки, жил в городе, научился грамоте, пришло время, воевал с басмачами, попал на этот разъезд комендантом. Мне уже было лет семнадцать, когда пришли какие-то люди, рассказали отцу, что старик вскоре после его ухода заболел и помер, потом младшие дети - один за другим, о нем - старшем слухи доходили, мать ждала его, потом, видно, умом тронулась от горя, все ходила встречать его далеко по дороге, да как-то и не вернулась, искали, не нашли... Я помню, отец в лице изменился, как услышал. И больше уже никогда не был таким, как прежде, словно оглянулся назад, а обратно не повернулся...
Под утро когда все спали, ревизору стало плохо, разбудил меня, я пошла искать воду. Шарашусь по длинному дому, комнаты ведут одна в другую, низкие, на саманных стенах висят пуки шерсти, плети лука, баранья туша, на полу горшки, чайники, наконец, ведро с водой...
Откуда-то вышла тень старухи, встала в углу, молча водит меня взглядом...
Она кажется дремучей, в старых одеждах, согнутая пополам, седые космы свисают вдоль узкого, как сомкнувшийся месяц лица, в отдельных косицах вплетенные монеты звякают об пол..."