Шрифт:
– Круги рождаются, когда еще живы круги, рожденные секунду назад. Круги живут, когда круги, рожденные секунду назад, умирают. Круги умирают, но в то же время рождаются новые круги.
В этих словах – весь Кусакабэ. Я сказал, что ему нужно было родиться странствующим поэтом-монахом. Он ответил, что, может, и был им когда-то. Мы с ним долго стояли и смотрели на лужи.
2 ноября 1944 г.
Жара 1944-го на исходе. Я только что вернулся из своей последней поездки в Нагасаки. Ты разделил со мной эти воспоминания, поэтому я не стану здесь о них писать. Я до сих пор помню вкус матушкиного ёкана[161] и тэмпуры из тыквы, приготовленной Яэко. Поездка на поезде отняла много времени, потому что двигатель то и дело ломался. Вагон для военных заняла группа высокопоставленных офицеров, и я ехал в вагоне, полном беженцев из Маньчжоу-Го[162]. Их рассказы о жестокости русских и о вероломстве слуг-китайцев были ужасны. Хорошо, что отец так и не собрался туда переехать за почти два десятилетия существования колонии. Девушка помладше тебя ехала в Токио, чтобы отыскать свою тетю. Она впервые попала в Японию. На шее у нее висела погребальная урна с прахом ее отца, который погиб в Мукдене, матери, которая погибла в Карафуто, и сестры, которая погибла в Сасебо. Бедняжка боялась уснуть и пропустить Токио – она думала, что он такой же маленький, как и ее приграничный городок. Она верила, что найдет свою тетю, расспрашивая прохожих. В Токуяме я отдал ей половину своих денег, завернув в платок, и вышел прежде, чем она успела отказаться. Мне страшно за нее. Мне страшно за всех них.
– Големы, – объясняю я, лежа нагишом после душа в полночной темноте своей капсулы с Аи на другом конце провода, – совсем не похожи на зомби. Конечно, и те и другие не совсем мертвецы, но голема лепят на кладбище из могильной земли по образу и подобию того, кто похоронен в могиле, а потом чертят у него на груди особую руну. Голема можно убить, только стерев эту руну. Зомби же легко обезглавить или спалить из огнемета. Их собирают из частей тел, которые обычно крадут в морге, или просто оживляют полуразложившиеся трупы.
– Что, некрофилия – обязательный предмет в школах Кюсю?
– Сейчас я работаю в видеопрокате. Мне положено знать такие вещи.
– Смени тему.
– Ладно. О чем поговорим?
– Я первая спросила.
– Ну, мне всегда было интересно понять, в чем смысл жизни.
– В том, чтобы есть мороженое с австралийским орехом и слушать Дебюсси.
– Отвечай серьезно.
Аи что-то мурлычет, устраивается поудобнее.
– Ты совершенно неправильно сформулировал вопрос.
Я представляю, что она лежит рядом со мной.
– Что же мне надо спросить?
– Ты должен спросить: «В чем твой смысл жизни?» Взять, к примеру, баховский «Хорошо темперированный клавир». Для меня это гармония на молекулярном уровне. Для моего отца – сломанная швейная машина. Для Баха – деньги, чтобы заплатить свечных дел мастеру. Кто прав? Если по отдельности, то прав каждый из нас. Если в целом, то все мы не правы. Ты все еще думаешь о своем двоюродном дедушке и его кайтэн?
– Да, наверное. Его смысл жизни кажется бесспорным и несокрушимым, как скала.
– Для него – да. Пожертвовать жизнью ради тщеславия военной клики – не то что я назвала бы «бесспорным», но твой двоюродный дед тоже не счел бы стоящим делом научиться играть на фортепьяно так, как я – в меру способностей, отпущенных моему мозгу, нервам и мышцам.
Тут входит Кошка.
– Может, смысл жизни в том, чтобы его искать?
Кошка лакает воду в томящемся жаждой свете луны.
– Здесь так просторно! – орет Бунтаро в телефонную трубку ветреным утром. – Что делать со всем этим простором? Почему я раньше сюда не приезжал? Перелет занял меньше времени, чем визит к дантисту. Знаешь, когда я в последний раз уезжал из Токио в отпуск?
– Не-а, – сквозь зевок отвечаю я.
– Вот и я не знаю, парень. Мне было двадцать два, когда я приехал в Токио. Я тогда работал на трансформаторном заводе, и меня послали учиться. Сошел с поезда на токийском вокзале и минут двадцать искал выход. Думал, что ни за что на свете не останусь жить в этой адской дыре! А теперь, двадцать лет спустя, гляжу и думаю: «Вот как все оно повернулось». Остерегайся отпусков в раю, парень. Здесь слишком много размышляешь о том, чего не сделал.
– А в этом раю еще кто-нибудь просыпается в такую рань?
– Моя жена встала раньше меня. Гуляет по пляжу под пальмами. Почему океан такой… ну, знаешь… синий? С нашего балкона слышно, как о берег бьются волны. Жена нашла на берегу морскую звезду. Настоящую, живую морскую звезду.
– Океан, он такой. Так о чем, э-э, вы хотели со мной поговорить?
– Да так, о твоих трудностях.
– Какие, э-э, трудности вы имеете в виду?
– Ну, в салоне.
– В «Падающей звезде»? С ней нет никаких трудностей.
– Никаких?
– Ни единой.
– А…
– Возвращайтесь в свой рай, Бунтаро.
Пытаюсь снова заснуть – мы с Аи говорили до начала четвертого утра, – но мозг набирает обороты. «Фудзифильм» показывает 07:45. Кошка лакает воду и отправляется по своим делам. Утро вставляет штепсель в розетку. Какое-то время я машинально наигрываю блюз, выкуриваю три последние «Лаки страйк», ем йогурт – ложечкой выудив из него плесень – и слушаю «Milk and Honey»[163]. На Андзю ложится воздушный змей солнечного света.