Шрифт:
— Батоно Давид! — жалостно скривился Торадзе. Он точно рассчитал, что ему следует адресоваться не к Рамазу Коринтели, убийце Дато Георгадзе, а к убитому горем академику.
И тут на Рамаза напал хохот, страшный, леденящий кровь хохот. Хохотало как будто все его тело, грудь сотрясалась, а глаза полыхали гневом.
— Нам уже ни перед кем не придется нести ответственность, уважаемый лекарь! — хохотал Коринтели, шаг за шагом приближаясь к жертве.
— Батоно Давид! — в отчаянии закричал врач и заметался вокруг стола. Он пять или шесть раз обежал его и понял, что Коринтели упивается местью, иначе он в два шага догнал бы жертву. Да и догонять-то не надо, протяни руку — и хватай врача за жидкие волосы.
Рамазу как будто доставляло удовольствие видеть искаженное страхом лицо, он словно наслаждался мольбой и заклинанием, застывшими в глазах врача.
Торадзе чувствовал, что силы оставляют его. Не бессмысленная беготня, не ужас перед сверкающим ножом, а жуткий хохот Коринтели подавил и парализовал его.
— Умоляю, заклинаю, не убивайте! — взвыл он вдруг жалким, слезливым голосом и упал на колени.
Хохоча, Рамаз остановился перед ним. Медленно занес нож, но опускать не спешил; он стоял, чуть расставив ноги, и сотрясался от хохота так, будто был подключен к току высокого напряжения.
Вдруг чья-то невидимая рука вырубила ток. Хохот оборвался. Опустилась цепенящая тишина.
У Торадзе затеплилась надежда: может быть, Коринтели опомнится и уймется. Он не знал, как быть. Умолять о пощаде или молчать. Он не решался даже пикнуть, чтобы, не дай бог, не разозлить безумца снова. Стоя на коленях, он лишь просительно смотрел на Коринтели.
Окаменевший Рамаз не сводил с врача остановившегося взгляда. И вдруг, дико взревев, левой рукой вцепился Торадзе в волосы, а правой вонзил в горло нож. Из перерезанной артерии хлынула кровь.
Торадзе издал было вопль, но разъяренный Рамаз одним движением вспорол ему глотку, и вопль оборвался. Страшное хрипение, рвущееся из перерезанного горла, не отрезвило Коринтели: он до тех пор стискивал волосы врача, пока фонтан крови, медленно иссякая, наконец не прекратился совсем.
— Околел! — процедил он, разжимая пальцы.
Рамаз с трудом втащил отяжелевшее тело в узкую дверь и свалил его в ванну. Даже не подумав вымыть окровавленные руки, он тут же выскочил за дверь, схватил со стола нож и метнулся к длинному зеркалу, висевшему в прихожей.
В зеркале во весь рост отразилась атлетическая фигура красивого молодого человека. Правая рука и грудь его были заляпаны кровью. Окровавленный нож еще больше бесил и разъярял Рамаза. Он тяжело дышал — мощная грудь часто вздымалась и опадала.
О, как ненавидел он эти сильные, мускулистые руки, стройные длинные ноги, высокую шею, густые каштановые волосы, нос с легкой горбинкой и светло-карие глаза. Где, где он видел прежде этого молодого человека? И сердце вдруг дрогнуло — пораженный, он едва не издал крик. Он вспомнил, как будто все было вчера, сразу вспомнил тот день, когда он решил пойти с работы пешком. Враз возникла длинная, просторная улица, заполненная окаменевшими людьми и застывшими на месте машинами, едва освещаемая тусклыми, неведомо откуда льющимися лучами, окрасившими все мертвым цветом. Вот и он, Давид Георгадзе, растерянно мечущийся среди холодных статуй. А вот доносятся до него неожиданные звуки шагов, и он отчетливо видит молодого человека лет двадцати — двадцати трех. Тот, не сводя глаз со старого академика, приближается твердой поступью. У него такой грозный взгляд, что академиком овладевает не радость от встречи с живым человеком, а страх, что именно этот юноша только что выключил солнце, именно он остановил жизнь на планете и сейчас с удивлением и гневом разглядывает старика, недоумевая, как тому удалось спастись.
«Боже мой, разве еще тогда, в больнице, едва заглянув в зеркало, я не заподозрил, что где-то видел этого молодца? В тот день мне не удалось вспомнить, не удалось восстановить в памяти. А сейчас… Почему сейчас, почему сегодня? Судьба?»
Чувство мести снова переполнило его. О, как хотелось искромсать, изувечить, превратить в кровавое месиво это бесконечно ненавистное тело человека, который нахально пялился на него из зеркала.
Он высоко поднял окровавленный нож и остановился. Представил, как Рамаз Коринтели всаживает три пули в Дато Георгадзе, как привязывает к нему капроновой веревкой отрезок рельса, как топит в Куре.
— Поздно, сынок, но все же настал миг расплаты!.. — простонал он. Еще помедлил, еще раз окинул взглядом красивое, мускулистое тело, издал страшный, нечеловеческий крик и изо всей силы вонзил нож в живот.
О, какое облегчение!
Думал ли он, что месть столь сладостна!
Он тут же выдернул нож из живота и снова поднял его. Упершись рукояткой в стену, приставил острие к сердцу и всем телом рванулся вперед. Длинный, отточенный нож сначала как будто замер, затем разом вошел в тело и коснулся острием сердца. Какое блаженство! Он чувствовал, как сильное, тренированное сердце молодого человека дергается попавшим в ловушку зверьком, бьется о ребра, но не может увернуться от ножа. Еще один, последний толчок — и ненавистное тело превратится в безжизненный труп.
О, какую сладость доставило ему это движение! Припавшая к стене грудь издала стон — насаженное на острие, пронзенное насквозь сердце вздрагивало, как жабры выброшенной на берег рыбы.
Он повернулся и, не вытаскивая всаженного по рукоять ножа, медленным, очень медленным шагом двинулся в комнату. Ему не хотелось рухнуть в прихожей. Он кое-как доплелся до порога и осторожно опустился на пол.
Душа, душа Давида Георгадзе билась об изрезанную мерзкую плоть, как испуганная птица бьется о прутья клетки в надежде вырваться из ненавистного плена.