Шрифт:
По моим щекам бежали слезы. Взяв бумагу, я написала ей записку: «Прощай, моя самая дорогая подруга! Какое это ужасное и необходимое слово:» прощай «.
Я горько смеялась: строчки у меня, как всегда, были с кляксами. Но, хотя почерк был неровным, а буквы кривыми, она поймет, с какой искренностью, с какой глубокой и неизменной любовью были написаны эти слова.
Я направила с этим письмом пажа, приказав передать его мадам де Полиньяк в последние секунды перед отъездом.
Затем я тяжело опустилась на постель, отвернувшись от света.
Я лежала, слушая, как отъезжают экипажи. Большие залы опустели; в Зеркальной галерее поселилась тишина; и в зале Ой-де-Беф стояла гробовая тишина; ни одного звука не раздавалось в зале Мира. По утрам мы слушали мессу в сопровождении нескольких сопровождающих и слуг, таких, как мадам Кампан и мадам де Турзель; никаких приемов, никаких карт и никаких банкетов. Ничего, кроме безотрадного ожидания чего-то более страшного, чего мы даже не могли себе представить.
Каждый день приносил новости о восстаниях в Париже, и не только в Париже, а по всей стране. Толпы черни совершали налеты на замки, сжигая и грабя их. Никто не работал, и поэтому хлеб в Париж не привозили. Лавки булочников были плотно закрыты ставнями, и толпы голодных людей срывали ставни и врывались в лавки в поисках хлеба. Когда они не находили его, то поджигали здание и убивали всех, кого считали своими врагами.
У подстрекателей было много работы. Люди, подобные Демулену, по-прежнему выпускали свои информационные листки, возбуждая толпы революционными идеями, подстрекая на восстание против аристократии. Экземпляры» Курье де Пари э де Версай»и «Патриот Франсез» тайно доставлялись нам. Мы с тревогой и ужасом читали то, что Марат писал о нас и нам подобных.
Каждый день я просыпалась с мыслью, не будет ли он последним. Каждый раз, когда я ложилась спать и хотела заснуть, меня не оставляла мысль, не ворвется ли сегодня ночью в мою спальню толпа, не поднимет ли меня с постели и не подвергнет ли меня самой ужасной смерти, которая может прийти ей в голову. Во всех листках мое имя стояло на первом месте. Король не вызывал ненависти. Я же представляла собой ужасную гарпию в этой страшной мелодраме революции.
Фулон, один из бывших министров финансов, которого все ненавидели за его бессердечное отношение к народу, был жестоко убит. Однажды он сказал, что, если народ голоден, он должен есть сено. Его отыскали в Вири, волоком протащили по улицам, набили ему рот сеном, повесили на фонаре, а затем отрезали голову и торжественно пронесли ее по улицам.
С его зятем монсеньером Бертье обошлись подобным же образом в Компьене.
Я знала, что судьба этих двух мужчин сложилась таким образом потому, что Фулон посоветовал королю справиться с революцией до того, как революция расправится с ним.
Было страшно подумать о судьбе когда-то знакомых людей. Я опасалась за свою дорогую Габриеллу, которая направлялась к границе, поскольку до меня доходили слухи, что экипажи и кареты останавливали по всей стране, что едущих в них пассажиров вытаскивали и требовали подтвердить свое происхождение, а если выяснялось, что они аристократы, то им перерезали горло… или делали что-либо худшее. Что произошло бы с Габриеллой, если бы узнали, кто она: ведь ее имя часто стояло рядом с моим?
Мысль о бедном монсеньоре Фулоне не покидала меня, и я думала, насколько искажено его замечание, касающееся сена. Обо мне говорили, что, когда я слышала о требованиях народа дать хлеба, я спрашивала: «А почему они не едят пироги?» Это звучало абсурдно. Ничего подобного я не говорила.
Мадам Софи как-то заметила, что люди должны есть сладкие хрустящие корочки от пирогов, если не могут найти хлеба. Бедная Софи всегда выражалась туманно и немного странно; она испытывала отвращение к сладким хрустящим корочкам от пирогов, а когда постарела, стала болеть, на пороге смерти она произнесла ту самую фразу, которая получила широкую известность и, как и многое другое, была приписана мне. Не было такой дикой выдумки, которую нельзя было бы приписать мне. В представлении людей я была способна на самые легкомысленные поступки и безрассудства, и в то же время меня изображали хитрой, интригующей женщиной.
С клеветническими представлениями никто не боролся. Народ хотел верить им.
Так проходили дни в то страшное жаркое лето. Я изо всех сил пыталась вести себя нормально, подавляя страх, который часто охватывал меня.
Я неоднократно пыталась склонить короля к бегству. Мои драгоценности оставались упакованными. Я была убеждена, что нам следует бежать, как это сделали наши друзья. У меня не было сведений о Габриелле и Артуа, но я предполагала, что они в безопасности, поскольку если бы их убили, то я узнала бы об этом.
Четырех человек я любила все больше и больше, поскольку считала искренним их дружеское расположение ко мне, а в такое время особенно ценишь преданность. Это были моя любимая скромная Ламбаль, моя благочестивая Елизавета, моя преданная детям гувернантка мадам де Турзель и моя практичная и серьезная мадам Кампан. — Я постоянно пребывала в их компании. Они рисковали так же, как и я, жизнью, однако я не могла убедить их покинуть меня.
Мне представляется, что больше всего меня морально поддерживало то спокойствие, с которым мадам де Турзель и мадам Кампан выполняли свои обязанности, словно в наших судьбах не было никаких изменений.