Шрифт:
Мы медленно шли за многоголосой «Конницей» вдоль боковой деревенской улицы, окаймленной палисадниками с яркими цветами, а я тщетно искал какой-нибудь естественный и непринужденный предлог, чтобы распрощаться с Земанеком; однако пока вынужден был покорно идти рядом с его красивой девицей и продолжать обмениваться общими фразами: я узнал, что в Братиславе, где мои собеседники были еще сегодня ранним утром, стоит такая же чудесная погода, как и здесь; узнал, что приехали они сюда на машине Земанека и что сразу же за Братиславой им пришлось сменить свечи зажигания; кроме того, я узнал, что Брожова — студентка Земанека. Еще от Гелены мне было известно, что Земанек преподает в институте марксизм-ленинизм, однако, несмотря на это, я спросил его, каким предметом он занимается. Он ответил: философией. (Способ, каким он определил свою специальность, показался мне примечательным; еще несколько лет назад он сказал бы, что преподает марксизм, но в последние годы популярность сего предмета до такой степени упала, особенно среди молодежи, что Земанек, для которого вопрос популярности всегда был превыше всего, предпочел целомудренно прикрыть марксизм более общим понятием.) Я удивился и сказал, что он, насколько помнится, изучал все же биологию; и в этом моем замечании была злонамеренность, намекающая на времена дилетантизма вузовских преподавателей марксизма, которые обращались к этому предмету не в силу своих научных устремлений, а в большинстве случаев как пропагандисты государственного режима. Тут в разговор вмешалась девица Брожова и объявила, что у преподавателей марксизма в голове вместо мозгов политическая брошюра, но что Павел совсем другой. Слова девицы пришлись Земанеку весьма кстати; он стал мягко возражать, чем выказал свою скромность, но одновременно и подбил девицу к дальнейшим восторгам. Так я узнал, что Земанек относится к самым любимым преподавателям института, что студенты обожают его именно за то, за что не любит руководство: он всегда говорит то, что думает, он мужествен и никогда не дает молодежь в обиду. Земанек по-прежнему мягко возражал, и так я узнал от девицы Брожовой дальнейшие подробности о всяческих конфликтах, какие в последние годы были у Земанека: как хотели даже выгнать его с институтской кафедры, поскольку он в своих лекциях не придерживался застывших и устаревших основ, а пытался ознакомить молодежь со всем, что происходит в современной философии (поэтому, дескать, говорили о нем, что он хочет протащить «вражескую идеологию»); как он спас студента, которого собирались исключить из института за какую-то мальчишескую выходку (ссора с полицейским): институтский ректор (враг Земанека) квалифицировал ее как политическую провинность; как студентки института тайным голосованием определили самого популярного педагога, и победу одержал Земанек. Против этого потока похвал он уже даже не протестовал, и я сказал (с ироничным, к сожалению, едва ли доходчивым подтекстом), что я вполне понимаю мадемуазель Брожову, ибо — насколько помню — Земанек и в мои студенческие времена был очень любим и популярен. Девица Брожова горячо поддакивала мне: сказала, что и это неудивительно, так как Павел умеет потрясающе говорить и в дискуссии любого противника может разгромить в пух и прах. «Подумаешь, — рассмеялся опять Земанек, — ведь если я разгромлю их в дискуссии, они могут разгромить меня иначе, и гораздо более действенными средствами, чем дискуссия».
В определенном самодовольстве последней фразы я узнавал Земанека таким, каким знал его; но содержание этих слов ужаснуло меня: Земанек, по всей вероятности, решительно порвал со своими прежними взглядами и принципами, и окажись я сейчас в поле его деятельности, то волей-неволей держал бы в переживаемых им схватках его сторону. Как раз это и ужаснуло меня, как раз к этому я не был подготовлен, ибо не предполагал в Земанеке такой перемены взглядов, хотя она и не была чем-то исключительным, напротив, это явление стало весьма обычным, его переживали многие и многие, и мало-помалу оно явно охватывало все общество в целом. Однако именно в Земанеке я не предполагал такой перемены; он окаменел в моей памяти в том облике, в каком я видел его в последний раз, и потому теперь яростно отказывал ему в праве быть другим, чем я знал его.
Некоторые люди заявляют, что любят человечество, а иные с полным правом возражают им, полагая, что любить можно лишь кого-то определенного, то бишь отдельную личность; соглашаясь с этим, я хочу лишь добавить, что замечание относится равно как к любви, так и к ненависти. Человек, существо, взыскующее справедливости, уравновешивает тяжесть зла, которая была ему взвалена на плечи, тяжестью своей ненависти. Но попробуйте-ка нацелить ненависть на чисто абстрактный мир принципов, на несправедливость, фанатизм, жестокость или, придя к тому, что достоин ненависти сам человеческий принцип, попробуйте-ка возненавидеть все человечество! Такая ненависть слишком надчеловеческая, и потому человек, чтобы облегчить свой гнев (сознавая его ограниченные силы), сосредотачивает его в конечном счете лишь на отдельном лице.
И именно это привело меня в ужас. Вдруг пришла мысль, что теперь Земанек в любую последующую минуту может сослаться на свое превращение (кое он мне, кстати, подозрительно быстро старался продемонстрировать) и во имя его попросить у меня прощения. Это казалось мне чудовищным. Что я ему скажу? Что отвечу? Как ему объясню, что не могу с ним примириться? Как ему объясню, что тем самым я утратил бы внутреннее равновесие? Как объясню, что тем самым одна чаша моих внутренних весов враз взметнулась бы кверху? Как объясню, что ненавистью к нему уравновешиваю тяжесть зла, которая обрушилась на мою молодость, на мою жизнь? Как ему объясню, что именно в нем вижу воплощение всего зла моей жизни? Как ему объясню, что мне необходимо его ненавидеть?
Тела лошадей запрудили узкую улицу. Я видел короля на расстоянии нескольких метров.
Он сидел верхом чуть поодаль от остальных. По бокам — две другие лошади с двумя юношами, его пажами. Я был в растерянности. Он сидел, слегка сгорбившись, как подчас сидит и Владимир. Сидел спокойно, словно без интереса. Он ли это? Вполне вероятно. Но в той же мере это может быть и кто-то другой.
Я протиснулся ближе. Я же должен его узнать! Ведь в моей памяти запечатлена его посадка, каждый его жест! Я же люблю его, а у любви своя интуиция!
Теперь я стоял вплотную к нему. Мог окликнуть его. Это было так просто. Но бесполезно: королю не положено говорить.
«Конница» снова продвинулась к следующему дому. Сейчас я узнаю его! Шаг лошади принудит его к движению, которое выдаст его. Король и вправду вместе с шагом лошади немного выпрямился, но и это никак не помогло мне открыть, кто же под маской. Сквозь кричащие яркие ленты на лице короля до отчаяния нельзя было ничего разглядеть.
«Конница королей» проехала еще на несколько домов дальше, мы с кучкой других зрителей продвинулись немного вперед, и наш разговор перескочил на следующую тему: девица Брожова, переключившись на себя, стала рассказывать, как любит ездить автостопом. Она говорила об этом с таким нажимом (довольно нарочитым), что мне сразу же стало ясно, что она проводит свою поколенческую манифестацию; дело в том, что каждое поколение имеет свой набор увлечений, привязанностей и интересов, кои отстаивает с немалым упорством, дабы таким путем отгородить себя от старших и утвердиться в своей самобытности. Подчинение такому поколенческому менталитету (этой гордости стада) мне всегда было чуждо. Когда девица Брожова пустилась в провокационное рассуждение (от ее сверстников я слышал его уже, верно, раз пятьдесят), что человечество делится на тех, кто останавливается перед автостопщиком (люди свободомыслящие, рисковые, человечные), и тех, кто не останавливается перед ним (мещане, нувориши, люди негуманные), я назвал ее в шутку «догматиком автостопа». Она ответила мне резко, что она не догматик, не ревизионист, не сектант, не уклонист, не сознательная и не несознательная, что это все лишь слова, которые придумали мы — они принадлежат нам, а им чужие.
— Да, — сказал Земанек, — они другие. К счастью, они другие. И их словарь, к счастью, другой. Их не интересуют ни наши успехи, ни наши провинности. Ты не поверишь, но на вступительных экзаменах в вуз эти молодые даже не могут ответить, что такое «процессы», Сталин для них всего лишь имя, а Бухарин, Каменев, Райк [8] и именами-то для них не являются. Представь себе, большинство не знает даже, кто был Клементис [9] .
— Но именно это и кажется мне ужасным, — сказал я.
8
Ласло Райк (1909-1949) — венгерский партийный и государственный деятель. На основании ложного обвинения был приговорен к смерти и казнен; реабилитирован в 1955 году.
9
Владимир Клементис (1902-1952) — словацкий коммунист, политик, публицист и дипломат; по несправедливому обвинению был арестован и казнен. В 1963 году реабилитирован.
— Да, это не свидетельствует об их осведомленности. Но в этом их освобождение. Они не впустили в свое сознание наш мир. Отвергли его со всеми нашими идеями.
— Слепота сменила слепоту.
— Я бы не сказал так. Они внушают мне уважение. Я люблю их именно за то, что они совершенно другие. Они любят свое тело. Мы о нем забывали. Они любят путешествовать. Мы торчали на одном месте. Они любят приключения. Мы просидели жизнь на собраниях. Они любят джаз. Мы незадачливо имитировали фольклор. Они эгоистично заняты только собой. Мы хотели спасти мир. В действительности своим мессианством мы едва не уничтожили мир. Они же, хочется думать, своим эгоизмом спасут его.