Шрифт:
– Прошу меня простить, но мне крайне необходимо засвидетельствовать свое почтение перед одним человеком. Не ждите меня, я вас догоню.
Прошло три минуты, и на каждом дюйме пространства около ландо – и впереди, и сзади, и сбоку – уже находился мужчина, пытавшийся сказать что-то настолько умное, чтобы фраза достигла ушей Каролины, невзирая на бурный поток общего разговора. К счастью для Мерлина, швы пиджака маленького Артура решили окончательно разъехаться именно в этот момент, и Оливия торопливо остановилась прямо напротив какого-то здания, чтобы заняться импровизированной починкой костюма, – поэтому Мерлин получил возможность без помех наблюдать неожиданный уличный салон.
Толпа росла. Сформировался второй ряд, а за ним еще два. В центре, похожая на орхидею в черном обрамлении, восседала Каролина на троне своего уже невидимого ландо, кланяясь и приветствуя знакомых, радостно улыбаясь направо и налево – так, что неожиданно даже солидные джентльмены, оставив своих жен и супруг, поспешили к ней.
Толпа, уже напоминавшая кортеж, стала прирастать любопытствующими; мужчины всех возрастов, которые вряд ли были знакомы с Каролиной, начинали проталкиваться поближе, образуя круг, увеличивающийся в диаметре – и леди в лавандовых перчатках оказалась в центре огромной импровизированной аудитории.
Ее окружали лица – чисто выбритые, усатые, старые, молодые, неопределенного возраста; то там, то тут виднелись и женщины. Толпа быстро заняла всю улицу до противоположного тротуара, а когда находившийся за углом Св. Антоний выпустил своих прихожан, люди запрудили и тротуар; самые крайние прижимались к забору располагавшегося на другой стороне улицы поместья какого-то миллионера. Автомобили, двигавшиеся вдоль по авеню, были вынуждены остановиться; за считаные мгновения толпа окружила три, пять, шесть машин; автобусы, эти черепахи автомобильного движения, застревали в пробке, а их пассажиры высыпали на крыши, возбужденно обсуждая и пытаясь разглядеть центр людской массы, который было уже невозможно увидеть с края толпы.
Столпотворение выглядело ужасным. Ни светская аудитория на матче Йель – Принстон, ни даже взмокшая публика на чемпионате мира по бейсболу не могут идти ни в какое сравнение с этой образовавшейся «свитой», гомонившей, глядевшей вокруг, смеявшейся и сигналившей клаксонами в честь леди в черном платье и лавандовых перчатках. Это было одновременно и изумительно – и ужасно. Находившийся за четверть мили разъяренный полисмен вызывал участок; рядом до смерти испуганный гражданин разбил стекло пожарного извещателя, вызывая сразу все пожарные команды; в квартире на верхнем этаже близлежащего небоскреба истеричная старая дева по телефону требовала прислать агента государственной безопасности, уверяя, что произошло массовое нарушение введенного запрета на употребление крепких напитков, большевистская революция и побег пациентов из лечебницы «Бельвью».
Шум нарастал. Прибыл первый пожарный расчет, наполнив воскресное утро дымом, клацаньем и отражавшимся от высоких стен эхом металлического призыва «всем сохранять спокойствие». Решив, что город постигло бедствие, два перепуганных дьякона тут же приступили к чтению мессы о спасении и послали звонить в колокола Св. Хильды и Св. Антония; звон был немедленно подхвачен у Св. Симона и Св. Послания. Шум был слышен даже вдали, на Хадсон-ривер и Ист-ривер; паромы, буксиры и океанские лайнеры включили сирены и свистки, и звуки поплыли меланхолическими волнами, то изменяясь, то повторяясь, по всему городу, от Риверсайд-драйв до серых туманных низин Ист-Сайда.
А в центре стояло ландо, в нем сидела леди в черном платье и лавандовых перчатках, мило болтая то с одним, то с другим счастливчиком в парадном костюме, первым сумевшем пробиться к ней на расстояние, достаточное для разговора. Спустя некоторое время беседа ей наскучила и она огляделась.
Зевнув, она попросила стоявшего ближе всех мужчину принести ей стакан воды. Мужчина несколько смятенно принес свои извинения. Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он даже не смог бы дотронуться до собственного уха.
Когда послышался рев первых пароходных сирен, Оливия пристегнула английской булавкой последнюю деталь пиджачка Артура и огляделась. Мерлин увидел, что она вздрогнула, медленно выпрямилась, как бы окаменев, а затем издала презрительно-удивленное восклицание:
– Это она! О, Господи!
Бросив на Мерлина быстрый взгляд, в котором смешались боль и укор, она без лишних слов одной рукой схватила в охапку маленького Артура, а другой – мужа, и почти галопом начала стремительное движение сквозь толпу. По какой-то причине все перед ней расступались; по какой-то причине ей удалось не потерять ни мужа, ни сына; каким-то образом ей удалось миновать два квартала и в слегка растрепанном виде выйти на свободное пространство, где, не замедляя шага, она свернула на боковую улицу. Только тут, когда гомон толпы превратился в неясный и далекий шум, она сбавила шаг и поставила Артура на ноги.
– Даже Пасха не помеха! Ни стыда, ни совести!
Вот и все, что она сказала. Ничего больше. Она сказала это Артуру и до конца дня разговаривала только с Артуром. Во время бегства по какой-то непонятной эзотерической причине она так ни разу и не взглянула на мужа.
Годы, проходящие между тридцатью пятью и шестьюдесятью пятью, напоминают пассивному разуму поездку на какой-то бессмысленной карусели. А лошадки на этой карусели спотыкающиеся и обветренные, яркие краски со временем посерели и почернели, и поездка лишь туманит разум, кружит голову и совсем не похожа на карусели детства или отрочества, и уж точно не походит на стремительные и головокружительные «американские горки» юности. Для большинства людей эти тридцать лет означают постепенный уход от жизни, отступление сначала с линии фронта со множеством укреплений – мириад развлечений и увлечений юности – на рубежи с их уменьшающимся количеством, по мере того, как мы сводим свои амбиции к знаменателю одной-единственной амбиции, свои развлечения – к единственному развлечению, своих друзей – к узкому кругу тех, кого мы еще можем терпеть; все заканчивается в уединенном пустынном укреплении, которое и вовсе даже не крепкое: там отвратительно свистят снаряды, но мы их уже едва слышим – потому что, испуганные и усталые, просто сидим и ждем смерти.