Шрифт:
Холодный речной ветер ударил в губы. Глубоко вдыхая, я держалась за поручень. Сознание возвращалось. Сквозь муть, ходившую в теле, я стыдилась своей пьяной выходки. «Ты понимаешь, что ты сейчас сделала?» – отец Глеб говорил нежно, словно утешая. Волны, подбивавшие пирс, росли за его спиной, как крылья. Деревянный настил ходил и качался, как пустые весы. С большим трудом я удерживала равновесие. Отец Глеб стоял на краю и глядел сияющими глазами, словно там, невидная в речном тумане, дрожала восторженной рябью необозримая толпа. К ней спиной я стояла, брошенная на суд и милость его лучезарных инквизиторских глаз. «Ты – ведьма, – он говорил с наслаждением, – то, что ты сделала – отказалась от нашего причастия, потому что такие, как ты, и причащаются по-другому: наоборот. Это – ваша черная месса».
Выпустив поручень, я отступала медленными шагами. «Толкнет, сбросит, не найдут, – короткие мысли, одна страшнее другой, бились и исчезали, падали на дно. – Сошел с ума, сумасшедший, надо во всем потакать… За этим и притащил сюда… На вокзал…»
«Черная месса, что значит черная месса, не понимаю…» – я бормотала, стараясь оттянуть время.
«Если сейчас он сделает шаг, только шаг… Я смогу», – содрогаясь от ужаса, я примеривалась, как столкну его с пирса.
Не двигаясь с места, он говорил, задыхаясь: «Ты… В тебе бушует гордыня. Каждый из нас отвечает только за себя. Никто не имеет права брать на себя чужую ношу. Только Бог, только Он знает, что и на кого возложить», – сиповатым голосом, звучащим как надтреснутая тарелка, он бормотал, не останавливаясь. Едва прислушиваясь к словам, я следила холодным внимательным глазом: только один шаг.
«А ты, ты должна думать о муже. Ты – жена. Все остальное – грех, – переложив дыхание, как штурвал, он мотнул головой за реку, где лежал, невидный в ночном тумане, вывернутый к небу кирпичный крест. – Иначе все кончится плохо. Так плохо – ты даже не можешь себе представить, но потом, когда оно кончится, не смей говорить, что я не предупреждал тебя, – глаза сияли вдаль, поверх, туда, где мелкой речной рябью дрожала покорная толпа. – Представь, ты видишь их двоих: мертвыми, обоих. И вот тогда, а я это знаю, ты бросишься к мужу, потому что Бог един, и Он соединяет. И на жизнь, и на смерть! – Рукой в небеса, сияя глазами, как звездами, он говорил о царстве смирения, в котором есть только Бог, только Бог и каждый из нас. – Нет ничего земного, в чем стоит, в чем можно соединиться. И в этом последнем единении нет никаких других. Перед лицом смерти для нас нет иного выхода. Ты должна покориться добровольно, потому что Бог терпелив, но терпение Его на исходе!» Вера, бившаяся в его надтреснутом голосе, терзала меня. Явственно и вдохновенно, словно время, висящее перекушенными проводами, срослось, как живой нерв, он прозревал мое будущее – видел стоявшей между двумя гробами: справа – муж, слева – Митя, – и, вглядываясь неотрывно, смотрел в самое сердце.
На пустом пирсе я отступила на последний шаг. «Вам, – я собралась с силами, стараясь говорить спокойно, – никогда не приходило в голову все рассказать ему?» Я не назвала мужа по имени, но отец Глеб понял.
«Нет, – он ответил тихо и твердо. – На это я не имею права. Тайна исповеди. Ни ему – о тебе, ни тебе – о нем». – «А если дадут?» – «Как это – дадут? Кто?» – вопросами на вопрос он отвечал мне почти беззвучно, забыв о восторженной толпе. Сейчас, покинутый всеми, он выглядел растерянным и беззащитным. «Зачем спрашивать? Вы же понимаете. Этому вас учили в университете, когда рассказывали весь этот бред про камеры. Или вы хотите уверить меня, что из вас, священников, – никто и никогда?» Отец Глеб молчал. Быстрая мысль взвилась и канула камнем: вот удобный случай, единственный, здесь, на пирсе, когда вокруг – никого… Если сделать сейчас – он никому не расскажет: никому и никогда.
Отец Глеб замер, словно расслышав. В его глазах поднимался понятливый страх, как будто не я – другая заступила ему дорогу – встала поперек.
Мы стояли друг против друга по разные стороны правды, и между нами, невидная и неслышная, разверзалась пропасть.
Я шагнула назад, цепенея. Настоящая, воскресающая из мертвых ненависть сводила мои руки. Потоки отворенной крови хлынули в сердце с шумом. Сквозь шум я слышала стон донных баржевых шлюзов. Отец Глеб дрогнул и скосил глаза. Содрогнувшись от несодеянного, я повернула голову. Бледное лицо официанта маячило в пустом окне. Травленой рукой он держался за поперечину и смотрел холодно и внимательно – издалека.
«Господи, господи, что ты? Что ты?..» Глаза, сиявшие толпе, оплывали свечами. Он сделал шаг и обнял меня: «Не надо, не надо, ты не должна, разве можно, этакое – на себя… руки… Отчаяние – смертный грех, непоправимый…» Не отпуская, словно я и вправду уходила вниз, под невскую воду, он бормотал и держал изо всех сил. Помрачение уходило. Официант глядел на нас с усмешкой.
Высвободившись из его рук, я пошла вперед – к спуску. Тихие шаги ложились на доски за моей спиной. Ступив на твердую землю, я обернулась: «Вы неправильно меня поняли. Не себя. Сейчас я чуть не убила вас», – я призналась тихо и твердо.
Отец Глеб усмехнулся: «Значит – заслужил. На все Его воля». Он смотрел на меня с нежностью. Усмешка сошла с его губ.
На другой день я намеренно завела разговор о пострижении Иосифа, поинтересовалась – когда и где? Радостно встрепенувшись, муж отвечал: в Почаевской лавре, в самое ближайшее время, именно он назначен сопровождающим. «Я тоже поеду». Мне показалось, он не удивился.
Часть III
…милости хочу, а не жертвы.
Мф 9:13Почаев
В июле муж снова уехал в Ватикан – Отдел внешних церковных сношений продолжал готовить встречу владыки Никодима с папой. Судя по всему, встрече придавали особое значение: в телефонных разговорах с отцом Глебом муж употреблял слово прорыв. По некоторым замечаниям я понимала, что речь идет о сближении с Европой, точнее, о близкой победе той линии, с которой ортодоксальная церковная администрация связывала имя и усилия Никодима и его учеников. Ортодоксов эта линия не устраивала. Прежде до меня долетали глухие разговоры о том, что экуменическая политика Никодима могла восторжествовать и раньше, займи он патриарший престол по смерти Алексия. Теперь, прислушиваясь к телефонным беседам, я проникалась уверенностью в том, что Никодим и его линия казались враждебными не одним ортодоксам. В отношении владыки складывалось замысловато-враждебное триединство: к иерархам примыкал и Совет по делам религий, и церковные диссиденты. И те, и другие, и третьи имели к владыке собственные претензии. Но если претензии первых двух лагерей представлялись мне совершенно естественными (сильная, независимая личность, глядящая на Запад), враждебность церковных диссидентов смешивала все мои представления, тем более что формулировки, вменяемые владыке в вину, охватывали все больше церковные темы, в которых я не была сильна.