Шрифт:
«Первая группа беременна своей национальностью, живот у нее раздут гражданственностью и для всей этой группы характерно тяготение к фольклорному самовыражению и рассказу для детей.
Вторая группа чистых «гениев» тяготеет лично к себе и пожирает фольклор не для воспроизводства (через беременность), а в целях холостого (хотя и гениального) творчества. И как немыслимо себе вообразить, чтобы А. Белый написал бы рассказ для детей, так и Пришвин должен будет отказаться и возвратить Отцу талантов свой билет, если только в его творчестве не найдется десятка народно-детских рассказов. Стрелы Маршака, возглавляющего детскую литературу, попадают в самое мое сердце… (…) ранят моего младенца – вот почему мне так больно». [1034]
1034
Пришвин М. М. Дневник 1936 года. С. 5.
Письмо, по мнению историков литературы, отправлено не было (возможно, потому, что Пришвин знал: Маршака Горький ценит очень высоко и неизвестно, чью сторону возьмет); позднее, обсуждая возникшую ситуацию со Шкловским с которым связывали Пришвина прихотливые, большей частью недружественные отношения, Пришвин записал: Виктор Борисович сказал ему, что он «смял Маршака».
Конфликт с Маршаком не сводился к борьбе писательских честолюбий и рейтингов. Маршак для Пришвина – писатель, которого «русские дети совсем не могут понять, писатель, который „думает по-иностранному, а пишет по-русски“. Маршак стоит в том же ряду, что Пильняк, Эренбург, Кольцов и „другие, рожденные в гостиницах, странствующие хозяева и представители международные советской земли“.
В те годы и десятилетия, когда слово «русский» в России произносили с опаской и везде, где можно, заменяли на «советский», когда в чести были понятие «интернационал» и его синонимы («Они не понимают космополитизма, они, видите ли, за Россию», – возмущался коллективный автор книги про Беломорканал кем-то из заключенных), Михаил Пришвин открыто говорил о национальном, русском характере своего творчества. В этом не было ни позы, ни фронды, ни оппозиции, не было и вульгарного национализма (еще в 20-е годы он возмущенно писал в редакцию «Известий»: «Вспомните хоть одну строку мою за 25 лет, когда бы я выступал как националист и шовинист») и тем более антисемитизма («Ну, конечно, дело не в евреях: русские, если возьмутся (за власть. – А. В.),то и делают и выглядят хуже евреев. Но порядочные русские не берутся, плохим же всегда еврей предпочтительней, и в этом смысле евреи делают нам большое одолжение…») – это была совершенно органичная для него позиция.
Пришвин – редкий для 20—30-х годов, после разгрома крестьянских поэтов, случай писателя с русским самоопределением, и не случайно, размышля о так и не написанном продолжении алпатовской трилогии, он занес в Дневник: «Современность скажется в остроте постановки вопроса о национальности».
В 1939-м, размышля об этой насущной для нашего общества проблеме, о защите национального характера русской литературы и противостоянии чужим влияниям, к коим Пришвин относил формализм, он написал воистину программные мудрые строки, выгодно отличающиеся от распространенного порой в патриотической среде культурного нигилизма:
«Борьба с этим должна быть не личной, с Маршаком или Багрицким, а вообще с формализмом. И ясно становится задача современного русского писателя: писателю классическому, „внутреннему“ русскому, нужно овладеть внешней формой, и не потерять силы своего внутреннего творчества, и не впасть в пошлость. В такой борьбе за национальную литературу исчезает борьба с „одесситом“, потому что „одессит“ со своим формализмом является достойным тружеником в творчестве. Так что нам, коренным русским, надо не сетовать на засорение русского языка „одесситом“, а учиться у них формальному подходу к вещам, с тем чтобы в эти меха влить свое вино».
Конечно, не все было благостно и просто в эти годы. Периоды оптимизма сменялись пессимизмом: «Бросился в Москву от страшной и беспричинной тоски. Все размотал в вине и разговорах».
И, несмотря на «разговоры», по-прежнему жуткое одиночество. С одной стороны – тысячи, сотни тысяч читателей, письма от пограничников, пенсионеров, молодежи, детей, его узнавали на улицах, приглашали в школы, однажды пришла посмотреть на живого писателя молодая девушка и попросила показать награды (а у него тогда был только значок «Ворошиловский стрелок»), лишь позднее появились скромные ордена, в 1948-м именем Пришвина назвали пик и озеро в районе Кавказского заповедника недалеко от Красной Поляны, мыс возле острова Итуруп на Курильских островах; с другой – полное непонимание в литературной среде. Как вспоминала Н. Реформатская, в разговоре у Пришвина «не раз проскальзывала мысль, что он „старейший писатель“, а его все учат, учат, понять же значение его дела не хотят или не могут».
Одна из причин одиночества и непонимания – семейная. С Ефросиньей Павловной не было сил даже ссориться, а дети выросли и зажили своей жизнью.
«Соблазняет решение устроить окончательно свою старость на Журавлиной родине, чтобы там жить до конца». [1035]
Но дело было и в общем положении вещей, для уверчивого писателя (как он себя называл) немыслимом: «До чего совестно жить становится! Никакое настоящее общение невозможно, потому что боишься труса в себе и противно говорить с человеком, имея в виду, что он, может быть, для того и беседует с тобой, чтобы куда-нибудь сообщить. С умным боишься его ума – использует! С глупым боишься, что разболтает по глупости»; «Надо совершенно уничтожить в себе все остатки потребности „отводить душу“»; «Решил выбросить из числа верных людей всех, кроме единичных столпов, совершенно неколебимых»; «Остаются только свои семейные да еще два-три старичка, с которыми можно говорить о всем без опасности, чтобы слова твои не превратились в легенду или чтобы собеседник не подумал о тебе как о провокаторе. Что-то вроде школы самого отъявленного индивидуализма. Так, в условиях высшей формы коммунизма люди России воспитываются такими индивидуалистами, каких на Руси никогда не бывало».
1035
Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 270.
Глава XXIII
РАЗУМНИК
Один из таких немногих «старичков», с кем Пришвин встречался, проводя время в долгих разговорах и рассуждениях, – возмутитель былого спокойствия, ветеран отечественной литературы и близкий к эсерам общественный деятель – Разумник Васильевич Иванов-Разумник, в 30-е годы уже совсем оттесненный от литературный жизни и прямо столкнувшийся с советской карательной системой.
С Ивановым-Разумником у Пришвина установились отношения странные.