Шрифт:
Встал я возле дверей, за которыми комната сеньора Адониса, и себя им вообразил. И ростом я меньше, и в плечах уже, и балахон на мне генуэзский. И ночь вокруг стоит. Выхожу, значит, я из комнаты, вою, гнусно так:
– О-о-о-о-о-о-о!
…Ну, выть я, положим, не стал, вообразил только.
И шаг делаю, другой, третий. Вроде как прямо иду, потому как шаги не удалялись и не приближались. Иду, значит, затем чем-то скриплю.
Исчезаю.
А куда? Перед носом – стена, деревом обшита, темным таким, прочным…
Обшита, значит? Ой как интересно!
Стал я пальчиком обшивку эту ковырять…
Не успел – сеньор Адонис пожаловать изволили. Не сквозь стену – через дверь коридорную. Отворили, видать, ему. То есть не пожаловал, потому как слово это ну никак сюда не лезет.
…Еле подхватить успел!
– Вы правы, сеньор, со мною и вправду происходит что-то странное, но самое невероятное в том, что я об этом не могу думать. Вот разве что, когда вы рядом…
Как меня зовут, он тоже забыл. Бледный такой весь, прозрачный.
Точно – прозрачный! Только не светится, а вроде как наоборот. Лежит, тихий такой, даже не моргает, в потолок беленый уставился.
Уложил я его на кровать – в его комнате, само собой. Заодно и осмотрелся. Такая же комната, как у меня, на столике – книжка толстая в переплете кожаном с застежкой серебряной, перо с чернильницей, лист бумаги. Чистый – ни строчки, ни кляксы.
И распятия нет. У меня-то висит – черное, большое.
– Вот сейчас, когда вы рядом, сеньор, понимаю я, что помню себя только пару часов в сутки – на рассвете и ближе к вечеру, как сейчас. А в прочее время… Может, это и есть любовь, как вы думаете?
А я все петельку вспоминаю…
Поглядел я на него, болезного, головой покачал:
– А скажите мне, сеньор Пенья, откуда вы взяли, что вы поэт и что Галатею, то есть ее сиятельство, страх как любите?
Моргнул, губами пошевелил – испуганно так.
– Не знаю!
Не знает, значит…
А ночью, как стемнело совсем, собаки во дворе появились. Много! Большие, вроде канарских ищеек, будь они, сволочи, прокляты! Не лают, зато по всему двору носятся, носами землю роют.
И женщины той нет – дуэньи. Или привиделась мне она?
Ну, и понятно, вой в коридоре, шаги, скрип. Сгинул сеньор Адонис, прямо через стену. Через панели эти. А в комнате, что заперта, то ли плачет кто-то, то ли скулит.
А мне и самому выть захотелось.
Утром за мною пришли. Бороды черные, рожи наетые. Мавры, стало быть. Пришли, во двор потащили.
…То есть не потащили, сам пошел. А все равно – противно. Один бородач впереди, двое с боков. И зубы скалят – радуются.
А чему радуются, уже у самых ворот я понял. Настежь ворота, а в воротах…
Ох, и тошно мне стало!
– Добрый вам день, сеньоры! Позвольте приветствовать славных хозяев этого замка и благ всяческих пожелать, и благословение Божье на вас призвать!
– И вам добрый день, сеньор Кихада. Добро пожаловать в поместье де Кордова!
Это, понятно, ее сиятельство. Тут уже она, и Адонис блаженненький здесь же, веер держит, меня не узнает.
А Дон Саладо с конька-недомерка слезает, поклон отдает, железками своими позвякивает. Улыбается, бороду-молчалку выставил…
Эх, рыцарь, рыцарь!
Поговорить нам все-таки дали – минутку всего. Отвел я его в сторону, за плечи железные взял:
– Что же вы, Дон Саладо, или читать совсем разучились?
А он мне тихо-тихо так:
– Неужто думал ты, Начо, что брошу я тебя в беде? Пусть прав ты, и в замке этом вправду зло таится, разве не справимся мы с тобой, не разобьем все козни супостатов? Ведь чем трудней наш подвиг будет, тем большую славу добыть нам предстоит!
Посмотрел я на рыцаря моего, на шлем его дурацкий, на бороду мочальную.
И вроде как легче мне стало.
Увели конька куда-то,Долго он смотрел-косился,Шею все тянул, старался.Улыбнулся Дон Саладо,Улыбнулся, шлем поправил,Что на ухо ему съехал.Ну а мавры скалят зубы,На меня глядят-смеются.Не по-твоему, мол, вышло,Сам попался, глупый Начо,И идальго твой калечныйСам приехал в наши сети!Ничего я не ответил,Не ответил, отвернулся.Не спешите щерить зубы!Одного меня съесть можно,Но двоих – не подавиться б!