Шрифт:
Федя?”, – спросил кто-то из племянниц, но игумен на это не ответил.
Он встал уходить. И Галя поднялась. И все встали. “Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу твоему, новопреставленному Федору, и сотвори ему вечную память”, – пропел игумен, и все подхватили: “Вечная память… Вечная память… Вечная память…”
“Что же это такое – вечная память? И зачем она?” – думал Митник, но пел и крестился вместе со всеми.
5
Он проснулся в какой-то тревоге и долго не мог понять, что именно его тревожит. Посмотрел на часы: без десяти четыре. Все вроде в порядке. Он лежит в пробродинском кабинете на диване (Жорик здесь спать отказался) – раздетый, на чистом, пахнущем свежестью белье, выданном Галей, укрывшись не только легким одеялом, но сверху еще и полушубком. Вчера он все-таки решил, что до утра никуда не поедет – и правильно: вечер получился какой-то по-семейному спокойный…
Гости из Костромы и из Прыжа все разъехались вскоре после застолья.
Директор типографии, уже на крыльце, прощаясь с Митником и, в знак особого расположения, придержав его руку в своей, мягкой и теплой, спросил, не будет ли он против, если они в Прыже издадут книгу этнографических очерков Федора Филимоновича: вдова сказала, что по завещанию именно депутат Митник должен распорядиться этими рукописями. Митник, осторожно высвободив руку, сказал, что про завещание впервые слышит, но против публикации, конечно, не возражает. “Только знаете, – сказал он, несколько замявшись, – очерки эти… они несколько в ином ключе, чем все, что написано
Пробродиным… Как бы это сказать… язык там несколько тяжеловат…” “Да что вы! – директор даже руками всплеснул. – Мы в типографии читали эти очерки вслух – как поэзию. Во время обеденного перерыва собирались у меня в кабинете – и читали. Теперь таким прекрасным русским языком уже почти никто не пишет. Это как старинную русскую песню слушать – протяжную, раздольную… Только торопиться не надо. Да и по содержанию… Понимаете, это же не вообще абстрактная этнография.
Это наша местная история: там про молодость наших родителей, про дядей и тетей. Хоть имена и не названы, но мы и людей узнаём, и дома, и улицы… Это хоть и “малая родина”, но Отечество. С большой буквы”…
Сам Митник в конце концов решил, что поедет все-таки утром: часам к семи вечера он понял, что выпил, пожалуй, чуть больше, чем следует, и если северопрыжские гаишники его остановят (а среди них, конечно, есть люди Бортко), уж они-то на “враге России” оттянутся по полной программе.
В просторном доме кроме него остались только Лерка, Жорик и Инна
Александровна, мать если и не святого, то уж точно Богом отмеченного отца Петра. Ну, и Галя, конечно, которая к вечеру снова сникла, постоянно принималась плакать, и вообще непонятно было, как она еще держится на ногах…
– Ты, небось, приехала за этнографическими очерками, а их теперь директор типографии хочет публиковать, – сказал Митник. Проводив гостей, они с Леркой вдвоем остались сидеть на крыльце. Стемнело, но вечер был на удивление теплый: казалось, зимы в этом году не будет.
На соседнем столбе горела неяркая лампочка. В зарослях на противоположном берегу совсем по-летнему прокричала ночная птица.
– Дай Бог директору удачи, – спокойно сказала Лера. – Я приехала только, чтобы повидаться с вами со всеми. И попрощаться.
– В каком смысле – попрощаться? – не понял он.
– Я вышла замуж, – сказала она.
Он удивился:
– Это мы все знаем.
– Нет, – она покачала головой, – я недавно вышла замуж. За иностранца. Он швед, но канадский гражданин… Всё, я уезжаю – и уже никогда сюда не вернусь.
– Никогда не говори “никогда”, – засмеялся он.
– Ты не понимаешь… Вы не понимаете, – поправилась она: все-таки она никогда не обращалась к нему на “ты”. Разве только тогда, в заснеженном саду, когда они взасос, взахлеб целовались и он беззастенчиво шарил у нее под одеждами, – да и то вряд ли.
– А если на “ты”? – сказал он, всё более очаровываясь ее зрелой женственностью и красотой. – Ты ведь мне не чужая.
– Как хотите… Это все равно… Ты ничего не понимаешь, вы ничего не понимаете, – она говорила медленно и спокойно и смотрела при этом не на Митника, а куда-то вниз, на носки собственных туфель. – Вы все одинаковые, и дядя Федя, и вы, или ты, – как угодно. Вы все здешние.
А я стала чужая. Понимаете? Я… ненавижу… эту страну… Не-на-ви-жу.
И тут же, повернувшись лицом к Митнику, без малейшей паузы заговорила быстро и отчаянно: