Шрифт:
— Оставь меня. Я дурная, отверженная, гадкая! Разве ты не видишь — весь класс отвернулся от меня! — не без горечи говорила я своей единственной стороннице.
— Ах, что мне до класса, когда у меня давно сложилось собственное мнение о тебе! — горячо возразила Перская и пылко добавила, подкрепляя свои слова крепким поцелуем, — ты такая прелесть, Нина! И я тебя так люблю!
Кое-как прожила я этот ужасный день. Вечер провела у Люды и ее седьмушек, но и словом не обмолвилась о своей ссоре с классом. Душу грызла нестерпимая тоска. Я едва дождалась звонка, призывающего к вечерней молитве, и была почти счастлива, что можно, наконец, отправиться в дортуар и юркнуть в постель.
— Знаешь, Нина, отчасти, хорошо, что все так случилось, — помогая мне заплетать косу, говорила Перская, — по крайней мере, сегодняшняя история заставит тебя забыть про безумный замысел…
— Какой замысел? — удивилась я.
— Не помнишь?.. — Мила наклонилась к моему уху, — ты собиралась сегодня караулить «выход» императора. Теперь, по крайней мере, не пойдешь.
— Кто тебе сказал это? — вспылила я. — Напротив, теперь-то я и пойду. Мне необходимо развлечение.
Действительно, мне необходимо было пережить смену впечатлений. Хотелось испытать что-нибудь самое необычайное, но такое, что разом потеснило бы в моей душе это ужасное, невыразимо тяжелое ощущение гнетущей тоски.
— Я пойду, — упрямо и решительно уведомила я Эмилию.
— Нина… милая… — плаксивым голосом затянула та.
— Оставь меня, пожалуйста! Ты надоела мне! Не хнычь! — сердито огрызалась я, укладываясь в постель.
В этот вечер мадемуазель Арно особенно долго расхаживала по дортуару, покрикивая на расшалившихся девочек и призывая к тишине. Наконец, она бросила с порога свое обычное «bonne nuit» [21] и «испарилась» к себе в комнату.
Я только и ждала этой минуты. Едва длинная костлявая фигура француженки исчезла за порогом ее «дупла», я соскочила с постели, мельком взглянула на спящую Перекую, набросила холщовую юбочку, натянула чулки и, не одев башмаков, чтобы не шуметь, выскользнула из дортуара.
21
Bonne nuit — доброй ночи.
Тишина царила кругом. Газовые рожки слабо освещали длинные коридоры, церковная площадка была погружена в жуткую, беспросветную тьму. Я не пошла, однако, по церковной или так называемой «парадной» лестнице, а бегом спустилась по черной, которая находилась возле нашего дортуара, и вошла в средний, классный коридор, примыкавший к залу.
Не без трепета, — не от страха, конечно, а от волнения, — открыла я высокую дверь и вошла в зал — огромное мрачноватое помещение с холодными белыми стенами, украшенными громадными царскими портретами в тяжелых раззолоченных рамах, и двухсветными окнами, словно бы нехотя пропускавшими сюда сумеречно-голубой лунный свет.
Поскольку император Павел I считался основателем нашего института, его портрет занимал особое место, будучи помещенным за деревянной оградкой-балюстрадой на некотором возвышении, куда вели высокие ступени, крытые красным сукном.
Император стоял передо мной в горностаевой мантии, с короной на голове и скипетром в руке. Его своеобразное, характерное лицо с вздернутым носом и насмешливым взглядом было обращено ко мне. При бледном сиянии луны мне почудилось, что император улыбается. Разумеется, это только почудилось… Я отлично понимала, что портрет не может улыбаться.
А если может? Вдруг они правы, наши наивные, смешные девочки, и ровно в полночь император «оживет» и сойдет с полотна? Чего бы это мне ни стоило — я дождусь его «выхода», или я не достойна имени Нины Израэл! И я уселась ждать — прямо на полу у деревянной балюстрады, которая отделяла основное пространство зала от красных ступеней помоста. Невольно вспомнилось рассуждение Милы по поводу этой балюстрады.
Ее поставили для того, — говорила мне девочка, и карие глаза ее округлились от ужаса, — чтобы помешать привидению сходить со ступеней.
Ха, ха, ха! Ну, вот, мы и проверим, милая трусиха, насколько оправдаются ваши страхи.
Сложив руки на груди, я приклонила голову к оградке и приготовилась ждать.
На коридорных часах пробило одиннадцать.
Оставался час, целый час ожидания. Целый час наедине сама с собой! Я любила часы одиночества, особенно теперь, в дни моего пребывания в институте. Когда я оказывалась в одиночестве, никто не мешал мне переживать невзгоды и печали, которых было так много, ужасно много! Моя жизнь в этих серых стенах становилась невыносимой. Подруги не понимали и сторонились меня, классные дамы преследовали меня за резкость и странные для них выходки, а, по совести, за неумение применяться к странным для меня институтским правилам. Мадемуазель Арно уже несколько раз жаловалась на меня Люде, и та со слезами на глазах молила исправиться ради памяти нашего покойного отца. Странная эта Люда, право! Исправиться, в чем? Я не знаю за собой греха. Мне надо окончательно перестать быть прежней княжной Ниной, чтобы сделаться угодной в этих стенах. Ах, эти стены, эти стены! Я бы с наслаждением отдала половину моей жизни, чтобы остальную половину прожить в ауле Бестуди, вблизи двух любимых мной стариков!..
При воспоминании о милом Бестуди я невольно перенеслась мыслью далеко, далеко, за тысячи верст. В моем воображении встала чудная картина летней Дагестанской ночи… О, как сладко пахнет кругом персиками и розами! Месяц бросает светлые пятна на кровли аулов… На одной из них — закутанная в чадру фигура… Узнаю ее, маленькую, хрупкую… Это Гуль-Гуль! Подруга моя, Гуль-Гуль!
— Гуль-Гуль! — кричу я, — здравствуй! Милая! Дорогая!
Внезапный шорох заставляет меня поднять голову и обернуться назад… И — о ужас! — фигура императора отделилась от полотна и выступила из рамы. Опираясь на скипетр, он сделал шаг вперед… Вот он занес ногу и поставил ее на красную ступень пьедестала… Да-да, правую ногу в узком ботфорте…